Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
С возрастом мне больше всего у Бабеля нравится незавершенный цикл рассказов, группирующихся вокруг “Истории моей голубятни”. Кажется, что автору наскучило живописать сверх– и недочеловеков, он дал слабину и… сочинил шедевры. В этих рассказах нет ни восторженного ужаса, ни имморального веселья: есть мальчик, его бестолковое семейство, первая и безнадежная любовь к взрослой женщине, первое знакомство с людским озверением – словом, “удивительная постыдная жизнь всех людей на земле, <…> превосходящая мечты”. Что позволяет читателю сопереживать не вчуже, а со знанием дела. Редкие у Бабеля истории не о страсти, которая “владычествует над мирами”, а о любви и жалости, позволяющих выжить под игом страсти.
С конца 20-х годов Бабель сочинял изуверски медленно и поштучно. Его медлительность
Денежные затруднения были для Бабеля нормой. Он прославился умением брать авансы под замыслы или черновики, которые тотчас по получении нужной суммы забирал “на доработку” – и исчезал. Безденежье заставляло участвовать в унылых начинаниях, вроде кропания в “Огоньке” повести бригадным – в двадцать пять перьев! – подрядом или сочинения киносценария по “Как закалялась сталь”. А подмоченная попутническая репутация – из-за подозрительной “игры в молчанку” и поездок во Францию, где у него жила родня, – вынуждала исправно участвовать в официальных мероприятиях: газетном шельмовании “врагов народа”, выступлениях с больших и малых трибун… Узнавать такие факты – приятного мало, поэтому я предусмотрительно и начал свой очерк с пересказа “Бенито Серено”. А некоторые факты, наоборот, узнаешь с радостью:
...
Двери нашего дома не закрывались в то страшное время. К Бабелю приходили жены товарищей и жены незнакомых ему арестованных, их матери и отцы. Просили его похлопотать за своих близких и плакали. Бабель одевался и, согнувшись, шел куда-то, где оставались его бывшие соратники по фронту, уцелевшие на каких-то ответственных постах… (из воспоминаний А. Пирожковой).
Мне кажется, что средиземноморское здравомыслие избавило Бабеля от душевного разлада, знакомого его современникам, скажем Пастернаку и Мандельштаму. Они чувствовали себя правопреемниками русской интеллигентской традиции и раздваивались в оценке происходящего в СССР, сомневаясь в собственной правоте, приписывая свое отчаяние малодушию:
...
Не хныкать – для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
(О. Мандельштам)
Южанин Бабель был трезвей, если угодно, циничней столичных коллег, и Бабелю с его отношением к “кислому тесту русских повестей” вряд ли подобные терзания были близки. И каких-то особенных, сходных со “стокгольмским синдромом” и нередких в артистической среде чувств к Сталину за Бабелем не замечено. И кривил он душой, как мне кажется, “для галочки”: лишь бы только не отняли возможность ходить взад-вперед по комнате с веревочкой в руках.
В первых числах мая 1939 года Бабель поехал обновить дачу в писательском поселке Переделкино. При нелюбви Бабеля к литературной братии сама идея житья в такой колонии сперва настораживала его. Но, узнав, что дома стоят не тесно и разделены садами, он успокоился.
Около того времени на стол Сталину лег на утверждение очередной список в несколько сот человек, включая Бабеля, подлежащих аресту. Красным карандашом Сталин вывел “ЗА”.
15 мая Бабеля “забрали” прямо с дачи. Может быть, его не пытали во время следствия. Знаток жестокости, он, в отличие от своих более наивных товарищей по несчастью, не сомневался, что “у этих людей нет человечества”, – и, может быть, давал требуемые показания “по-хорошему”. Через несколько месяцев был готов дежурный набор бредовых обвинений: троцкизм, шпионаж и проч. Незадолго до суда Бабель написал заявление, что оговорил по малодушию своих знакомых и себя.
Паустовский заканчивает мемуары о Бабеле грустным возгласом: «…какой-то кусочек свинца разбил ему сердце…” Звучит слишком красиво, будто речь идет о “невольнике чести” или о жертве страсти… Исаака Бабеля деловито умертвили выстрелом в затылок 27 января 1940 года в полвторого ночи в специально оборудованном подвале – такова была процедура.
* * *
За одиннадцать лет до смерти, в очередной раз оправдываясь за срыв издательских сроков, Бабель писал редактору “Нового мира” В. Полонскому: “Я не сволочь, напротив, погибаю от честности. Но это как будто и есть та гибель с музыкой, против которой иногда не возражают”. После 27 января 1940 года эти его слова могут быть истолкованы и в расширительном смысле.
2009
Читатель и самоубийство Григорий Чхартишвили. Писатель и самоубийство. – М.: Новое литературное обозрение, 1999
Книга рассчитана как на специалистов, так и на широкий круг лиц, интересующихся своевольным уходом из жизни…” – снабди “Новое литературное обозрение” труд Григория Чхартишвили подобной издательской аннотацией, это не было бы только черным юмором. “Круг интересующихся лиц” куда шире, чем может показаться на первый взгляд. Почти всякий человек, достигший известного уровня духовного развития, хоть раз в жизни, да косится в сторону такой смерти. Цитирую последний абзац авторского предисловия:
...
Одно из недавних социопсихологических исследований делит все человечество на пять суицидологических категорий:
– люди, никогда не задумывающиеся о самоубийстве;
– люди, иногда думающие о самоубийстве;
– люди, угрожающие совершить самоубийство;
– люди, пытающиеся совершить самоубийство;
– люди, совершающие самоубийство.
Счастливцев, относящихся к первой категории, заинтересовать своей книгой я не надеюсь. Она посвящена остальным четырем пятым человечества.
Два существительных, вынесенных в заголовок книги, можно поменять местами – ведь литераторы нужны автору постольку, поскольку их цеховая словоохотливость позволяет изучающему феномен самоубийства использовать писателей в качестве удобного наглядного пособия. Есть что-то трагикомическое в том, что представители гордой профессии, демиурги-любители, сами делаются объектом исследовательских манипуляций. Впрочем, немаловажные психологические и профессиональные особенности избранных Г. Чхартишвили подопытных могут стать причиной некоторой погрешности. Для писателя (даже вполне бесталанного) смерть – все-таки смерть на миру. Миру литератор и оставляет последнее доказательство в свою пользу – творчество. А что говорить о беспросветной тоске “простого” человека, молчаливо накладывающего на себя руки, ждущего “от смерти только смерти”! Впрочем, это снова же писательская формулировка – мы в порочном кругу.