Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
Вопросы анкеты мне сразу понравились, наглядно подтверждая правоту традиционного отечественного представления о США как о стране шиворот-навыворот. Ответы, чреватые неприятностями на родине, здесь, видимо, только приветствовались – и я малость подосадовал, что в графе “членство в коммунистических организациях” приходится ставить маловыразительный прочерк вместо красивой дефиниции: “исключен за убеждения, несовместимые с пребыванием в рядах ВЛКСМ”.
Исключали меня на широкую ногу – в высотном здании на Ленинских горах в комитете комсомола МГУ, приравненном к райкому. Но через месяц-другой после гражданской казни я проболтался родителям, что вместо диплома мне светит волчий билет, они забили тревогу, родительский
В назначенный день я пришел за визой. Весь неодобрение, дядюшка Римус протянул мне мою ксиву:
– Въезд в страну вам разрешен, хотя вы и утаили от нас принадлежность к коммунистической партии.
– Как так?
– Компьютер показал.
И впрямь зазеркалье.
Свежеиспеченный большевик с банкой пива в руке, подъезжал я с утра пораньше в автобусе-экспрессе к канадско-американскому рубежу.
– Если на паспортном контроле поинтересуются, что ты за птица, не вздумай отрекомендоваться “поэтом”, – очень вовремя предостерег меня русский попутчик, – могут завернуть: здесь и своих малахольных хватает.
Офицер пограничной службы перевел взгляд с Mr. Gandlevsky на фотографию в “молоткастом-серпастом”, а с нее – обратно на мистера, издал нечленораздельные американские звуки, шлепнул штемпелем – и я оказался в Америке.
“Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою…” Так точно.
Позвали на посадку. Прежде чем подняться в автобус, я помедлил, чтобы сказать этой неправдоподобной Америке свое оторопелое “Здрасте”, вглядеться получше в долгожданную чужбину. Но видимость разом ухудшилась, потому что наискось повалил густой снег. Через абсолютно пустынную местность к контрольно-пропускному пункту приближалась куцая вереница людей. Впереди – мужчина в длинном черном пальто и черном котелке, а за вожатым, словно его же копии, равномерно убывающие в потешном зеркале, – пять мальчиков, мал мала меньше, в пальтишках и котелках того же недетского покроя и цвета. Ветер нещадно трепал пейсы всем шестерым.
Почему они брели из страны в страну пешком? Или была суббота? И в избытке чувств я запомнил тогда этот лубочный исход.
2002
Инициация
Это история одного моего человеческого падения сорокалетней давности, а заодно – беглая зарисовка нравов той поры. Я бы не стал каяться напоказ – убивать двух зайцев зараз: и грех признанием обнулять, и собственную совестливость, потупя взор, демонстрировать, но весь фокус в том, что это мое падение было совершено не ради дурных целей, а лишь из желания вырасти в глазах очень хороших и дорогих мне людей – отца и матери.
А теперь я себя тогдашнего для пущего контраста немного похвалю – начну, так сказать, за здравие. Мне уже случалось вкратце описывать обычаи московского двора конца 50-х – начала 60-х годов. Ничего особенного, дворовое детство как дворовое детство: у нас на Можайке играли в казаки-разбойники и в штандор, вешали кошек, гоняли до одури на велосипедах, травили слабых и странных, мерялись женилками и грязно фантазировали о женщинах, играли “в ножички”, дрались, мирились и т. п. В этих детских джунглях я не был “белым и пушистым”, но и не подличал из трусости, хотя бациллу сосущего желудочного страха подцепил – и все никак не выведу. Но мне все-таки однажды хватило решимости построить соседских гавриков “свиньей”, чтобы сообща избить наконец-то великовозрастного живодера Сидора. (Бросившись вперед с призывным воплем и налетев на гада, я обернулся и увидел мое войско стоящим где стояло.) И раз и два, случалось, прикладывала мне мама “холод” к носу, разбитому в результате заступничества за меньшого Когана, “жида и жиртреса”, или за старика безумца Светика, кротко бряцающего иконостасом орденов из фольги под шквальным огнем снежков. Это я все к тому, что кем-кем, а приспособленцем тише воды ниже травы я не был: сказывалось влияние достойной семьи и, конечно, – чтение. Воображать о себе бог весть что за каким-нибудь Стивенсоном, а час спустя безропотно сносить зуботычины в подворотне как-то не получалось, приходилось напрягаться – худо-бедно приводить грезы и явь в соответствие.
Потом я стал отроком, надумал заделаться писателем и перевелся, вопреки родительской воле, из математического класса в гуманитарный, где литературу преподавала Вера Романовна Вайнберг, выпускница ИФЛИ, женщина умная, благородная, красивая и одинокая, видимо, потому, что все кавалеры ее молодости полегли на войне. Она баловала и захваливала меня сверх всякой меры. Наверное, благодаря ей на совершенно пустом месте я робко поверил в свою звезду. Почти ежедневно мы засиживались с ней допоздна в учительской за прекрасными разговорами. Внезапно она смотрела на часы, спохватывалась, я ловил для нее такси, а сам отправлялся восвояси – рассеянно готовить уроки и мысленно продолжать недавний прекрасный разговор.
Долго ли, коротко ли – мне стукнуло шестнадцать: настало время обзаводиться паспортом. И как-то после воскресного обеда отец отозвал меня на пару слов с глазу на глаз. Не буквально, но вполне достоверно я могу воспроизвести давнишний отцовский монолог.
– Ты, конечно, понимаешь, что национальность – полная фикция, дичь, варварский предрассудок. Никакого подлога в том, чтобы записаться русским, для тебя нет: ты родился и живешь в России и мать твоя – стопроцентная русская. Кстати, у евреев, да будет тебе известно, национальность передается по матери. Надеюсь, что ты уже взрослый и ради мальчишеской фронды не наломаешь дров.
Так мой заботливый папа взял меня “на слабо” в довольно болезненном для всякого юнца пункте – в желании казаться старше… А тогда быть взрослым означало, среди прочего, освоение навыка думать одно, а говорить другое – в лучшем случае держать язык за зубами. Ведь звучал же многократно после застолий родительского дружеского круга обращенный ко мне рефрен: “Надеюсь, что ты уже взрослый и понимаешь, что далеко не все из того, что говорится в домашних стенах, следует повторять во дворе или в школе…”
И отцовская уловка подействовала, тем более что меня не могло не огорчать, когда на мои тирады отец из раза в раз досадливо морщился: “Ох уж этот мне юношеский максимализм”. Словом, я решил, как поросенок из английского стишка, сказать свое зрелое “хрю-хрю” вместо инфантильного “и-и” – и сделался обладателем безупречного паспорта.
Мой поступок и самому мне показался удачным, даже в чем-то эффектным, с горчинкой взрослой искушенности, что ли… Иначе для чего бы я завел разговор на эту тему с Верой Романовной?
– Вы далеко пойдете, – сказала она после страшной паузы. – Мало того, что общество держит вашего отца на особом счету, от него еще родной сын шарахается.
Мое счастье, что я не видел себя в этот момент со стороны. Но мне и изнутри хватило.
Разумеется, отец был по-отцовски прав, и силлогизм его касательно сыновней национальной принадлежности был заманчив, как всякая казуистика, к которой прибегает любовь. Но мне-то, что мне после всех стивенсонов и дворового опыта позволило клюнуть на эту жертвенную демагогию? Почему я не дал родителям повода втайне гордиться мной?