Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
Окончательно смерклось, и, как по команде, заорали коты. Оно и понятно – март месяц. Сейчас даже в холодной России щепка на щепку лезет.
По полувековой привычке я стал искать глазами Кассиопею – и не нашел: небо было повернуто как-то иначе. Я чувствовал себя “усталым, но довольным”. Я неспешно допил красное, ударился головой по пути из лоджии в комнату о рулон приспущенных жалюзи (так и буду биться о них изо дня в день), принял душ, пощелкал пультом на сон грядущий, заснул и проснулся уже в утренних сумерках не столько по естественной надобности, сколько от постороннего тепла и тяжести в ногах. Кот, абсолютно российского облика, рыжий, немолодой, с рваными ушами, делил со мной ложе. Так у нас и повелось вплоть до моего отъезда.
За завтраком я обзавелся еще одним приятным знакомством: серая птичка с розовой грудью, не
* * *
В один из дней я наконец-то нашел пеший живописный путь, помимо перекрытой в межсезонье Крупповой дороги, в Малую гавань. И уже ближе к морю на перекрестке via Mulo c via Traversa случайно углядел на одной из вилл мемориальную доску: с 1911-го по 1913-й год здесь жил Massimo Gorkij e Maria Fjodorovna Andreeva.
Горький вкупе с большевиками несколько подмочили в России репутацию острова, сделали само имя его несколько анекдотическим, что ли, вроде Чапаева или Рабиновича. В 1900-е годы сюда привозили подающих надежды пролетариев из России на мастер-классы к революционерам-профи. Филиппков революции, говорят, доставляли через Marina Piccola , потому что в Marina Grande прилежно притаились в засаде опереточные карабинеры.
Мизансцена: поздний вечер, ужин близится к завершению; на столе – початая бутыль белого столового вина и свежие цветы в простой вазе; подвядший базилик на разделочной доске, в тарелках – опустошенные устричные раковины и крабья шелуха, в салатнице – остатки моцареллы с помидорами; грохочут цикады. Расслабленные после знойного дня и недавнего жаркого словопрения политэмигранты вольно расположились вокруг необъятного овального обеденного стола, говорить не о чем – все говорено-переговорено. Красивая Мария Федоровна в задумчивости пощипывает виноград. Кто-то в углу бренчит на фортепьяно. Стук в дверь. Собравшиеся переглядываются: кто бы это? Робко, не умея ни ступить, ни молвить, входит некто социально чуждый, представляется псевдонимом Яков или вообще кличкой – Суслик. Радостный переполох. Неофита тащат к столу, наперебой потчуют всякой всячиной, играются в него, как в ребенка, умиляются каждому корявому слову, находя в нем недоступную кабинетным теоретикам точность. Как они держались, эти “суслики” из Самары или Елисаветграда? Дичились, прятали большие руки под стол в ответ на чрезмерные и диковинные знаки внимания со стороны gauche caviar ‘ов [8] или, напротив, играли желваками и отводили глаза? А Алексей Максимович? Лез себе за носовым платком, приговаривая: “Черти драповые, знали б вы, какое архиважное дело делаете”?
Из нашего времени вся компания смотрится совершеннейшим паноптикумом. Чего стоит только Луначарский с его декламацией “Литургии красоты” Бальмонта над гробом ребенка взамен отпевания! Человек может не верить ни в Бога, ни в черта. Очень понятно желание атеиста излить свое горе в подобии молитвы – музыке или поэзии. Но что за репертуар?
Я – жадный, и жить я хочу без конца,
не могу я насытиться лаской.
Не разум люблю я, а сердце свое,
я пленен многозвучною сказкой.
Все краски люблю я, и свет Белизны
не есть для меня завершенье.
Люблю я и самые темные сны,
и алый цветок преступленья.
И это в литературе, где есть “Осень” Баратынского, “Брожу ли я вдоль улиц шумных…” и —
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя…
Если на мемориальную доску в честь Горького я набрел случайно, то памятник Ленину искал целенаправленно. Его непросто найти: трехъярусная стела белого мрамора с профилем на среднем ярусе едва просвечивает сквозь зелень над истоком Крупповой дороги – напротив Садов Августа. Известное развлечение – подмечать, как разные расы и народы присваивают внешность Ильича. Например, в советской Средней Азии Ленин изображался форменным монголом. Впрочем, в Москве на Огородной Слободе его каноническое изваяние времен Казанского университета поразительно похоже на молодого Ди Каприо, только у кинозвезды – порочный шарм, а у студента Ульянова лицо просветленное. На Капри же профиль Ленина утяжелили, и если представить его безбородым, он приобретает сходство с солдатским императором.
Я чуть не разговорился с ним, будто Лепорелло, я даже испытал к нему непродолжительную жалость. Гениальный маньяк, всю жизнь на пределе сил трудившийся над разрушением пошлого и несправедливого мира, обрекший себя на пожизненную бездомность и вечную склоку с соратниками – пошляками, мямлями и недоумками, он – и на Капри это особенно наглядно – остался у разбитого корыта. Знал бы он о своей жалкой здешней роли второсортной достопримечательности, каменного курортного истукана, аттракциона, в сущности! Пошлость и неравенство сомкнулись над его припадочной жизнью, как трясина, – уже и кругов не видать. У, как он это все ненавидел, презирал и видел насквозь, просвечивая, будто рентгеном, лучами марксизма!
Но вскоре я нашел другое применение своей эмпатии.
По случайному совпадению ровно год назад я провел неделю на Кубе (тоже остров, тоже на “К”, тоже курортный рай от природы). Куба, если честно, сказала моему уму и сердцу больше, чем Капри: там я чувствовал окружающее кишками, а здесь был на новенького. Но это уж, как говорится, мои проблемы. И, сидя нога на ногу на лавочке в Садах Августа с их умопомрачительной панорамой, я принялся фантазировать в сладострастном садомазохистском ключе. Я уступил Ленину Капри.
Ландшафт утратил ухоженность. Разбитые дороги нуждались в ямочном ремонте. Впрочем, и количество транспорта, равно как и его качество, существенно снизилось, о чем свидетельствовала очередь на конечной остановке автобуса. Разноцветные лодки и яхты исчезли из порта; теперь там стояли на приколе два катера пограничной службы. Я вошел во вкус. Я наделил обитателей острова особой приблатненной пластикой и пугливо-настороженной мимикой (изменение мимики в России 20-х отметил в дневнике Чуковский). Разумеется, я опустошил магазины, ободрал особняки, а в некоторых даже расколошматил стекла, забив окна фанерой от дождя и ветра. Перголы, увитые виноградом, – на хер. Кроликов – тоже. Дальше – больше. Я решил, что на фоне общего оскудения в постоянном дефиците – велосипедные ниппели и рыболовная плетеная леска, особенно диаметром 0,3 и 0,4 мм. Просто так, без объяснений. А если редкий заморский гость в придачу привозил банку-другую сгущенки, у хозяйки увлажнялись глаза, и драгоценность пряталась до Рождества. (Последнее время обрюзгшая власть сквозь пальцы смотрела на приверженность островитян религиозным пережиткам.) Название Villa Jovis вышло из обихода. Теперь говорили коротко “Вилла”, но обычно вполголоса и в новом контексте: “На “Виллу” захотел?”, «“Вилла” по тебе плакала”, “По сравнению с 90-ми “Вилла” – дом отдыха”. Разносчики слухов врали, что “Тибериево сальто” функционирует от случая к случаю. Красавица Мелания уже не несла вечерами вздор в открытом кафе на Пьяцетте. И спортивный бойфренд Марио уже не заказывал ей коктейль с вишенкой. Теперь именно в эти часы в аляповатом гриме и в убого-шикарной одежонке девушка пугливо топталась около валютной гостиницы “Квизисана” и называла интуристам, релаксирующим отцам семейств в летах, стоимость за час и за ночь. Марио был в курсе, но не возражал: они копили на скутер. Товарки Мелании, которым меньше повезло с красотой, окучивали что-то в горах. Курортная жизнь била ключом: отмечался наплыв русских, которым нравилось на отдыхе почувствовать себя наконец настоящими белыми людьми. Согласно опросу ЮНЕСКО, 87 % островитян считали себя счастливыми. И наверняка большинство из них не лукавило.