Эссе
Шрифт:
Все вышесказанное является как бы вступлением. А сейчас, по-видимому, уместно будет вспомнить, что именно она написала, и сказать несколько слов о ее эволюции. Она начала писать еще в 1915 году, первая ее книга — «Путешествие вовне» — странный, трагический, вдохновенный роман об английских туристах в какой-то немыслимой южноамериканской гостинице; ее стремление к правде уже присутствует здесь, оно выступает в обличий атеизма, ее стремление добраться до сути присутствует тоже — в обличий музыки. Книга произвела огромное впечатление на тех немногих, кто ее прочитал. Появившийся вслед за тем роман «Ночь и день» разочаровал их. Этот образчик классического реализма содержал в себе все то, что, на счастье и несчастье, характеризовало английскую прозу на протяжении последних двухсот лет: веру во взаимопонимание людей, вспомогательный юмористический дивертисмент, географическую точность, подчеркивание маловажных социальных различий — словом, почти весь набор литературных приемов, так весело высмеянных ею в эссе «Мистер Беннетт и миссис Браун». Стиль сгладился и потускнел. Но одновременно с этим Вирджиния Вулф публикует два рассказа — «Кью Гарденз» и «След на стене». В них нет ничего сглаженного, ничего тусклого, — прелестные вещицы; стиль во всем — ходит ли она, разговаривает ли, он тянется за ней, как шлейф, вбирая в свои складки пыль и травинки, и после отчетливости первых ее произведений нам предлагается здесь нечто самое неуловимое из всего когда-либо написанного по-английски. Прелестные вещицы, но, казалось, они никуда не ведут: это были сплошь точечки и радужные пузыри, это был вдохновенный лепет, это было божественное дыхание или задыхание, в зависимости от того, как повезет. В своем роде они были совершенны, только и всего: и никто из нас не мог предугадать, что из пыльцы этих цветов произрастут деревья будущего.
За «Волнами» последовали «Годы», еще один эксперимент в русле реалистической традиции. Это семейная хроника, основанная на документах. Как и в романе «Ночь и день», автор отступает здесь от поэзии и снова терпит неудачу. Но в посмертно изданном романе «Между актами» она возвращается к тому методу, которым владеет. Тема романа — действо, показывающее историю Англии от самых ее истоков, а под конец вовлекающее в свое течение и зрителей, с тем чтобы они историю продолжили. «Занавес поднялся», — такова заключительная фраза. Замысел здесь чисто поэтический, текст большей частью стихотворный. Вирджиния Вулф любила свое отечество, свое сельское отечество, вышедшее из непостижимых глубин прошлого. Принося ему в столь изящной форме свою прощальную дань, она возвращает нас назад и одновременно устремляет вперед и, при всей поэтической зыбкости, создает нечто более незыблемое, чем патриотическая история, нечто такое, за что действительно стоит отдать жизнь.
Среди этих беллетристических произведений, питая их и питаясь ими, вырастали другие книги. Дза тома «Рядового читателя» показывают обширность знаний Вирджинии Вулф и прочность ее литературных привязанностей; советую тем, кто считает ее изысканной затворницей, почитать, что она пишет об охотнике на лисиц Джеке Миттоне{17}. Как критику ей доступно было все — вернее, все восходящее к прошлому: с современниками у нее бывали и нелады. Кроме того, у нее есть биографии — и настоящие, и вымышленные. Нет нужды говорить, что «Орландо» — роман и что первая его половина написана превосходно. Описание Великой Стужи уже вошло в английскую литературу в качестве хрестоматийного отрывка, что бы там под словом «отрывок» ни разумели. После метаморфозы, изменяющей пол героя, дело обстоит менее удачно, автор, по-видимому, сомневается в собственной магической силе, и биография оканчивается умело, но без особого блеска: Вирджиния Вулф предоставила своей фантазии слишком большой простор и истощила ее. Зато «Флэш» удался ей до самого конца, он то, за что себя выдает: материал, метод, объем — все в полном соответствии. Этот несмышленый щенок весьма смышлен и с высоты ковра или кушетки позволяет нам взглянуть украдкой на высокопоэтических особ под неожиданным углом. В «Биографии Роджера Фрая» (пожалуй, не следовало бы переходить прямо от спаниеля к профессору, но Фрай не был бы на это в обиде, а спаниели, те и вовсе не обидчивы) проявилась еще одна ее способность — способность устраняться. Строя книгу, Вирджиния Вулф не позволяет себе навязывать Фраю свои взгляды или слишком усердствовать по части языка, она преисполнена уважения к предмету своего повествования, только иногда, как, например, при описании дивно упорядоченного беспорядка в студии Фрая, где натюрморты из яиц и яблок снабжены надписью «Прошу не трогать», она разрешает своей фантазии разыграться. Биографии стали слишком часто называть «подвигом бескорыстия», но «Роджер Фрай» и в самом деле подвиг бескорыстия: художник пишет с любовью о другом художнике, чтобы о нем помнили, чтобы его поняли.
Нельзя обойти молчанием и ее феминистские книги — «Собственную комнату», «Три гинеи», несколько небольших эссе. Кое-что из этого очень значительно. Конечно, судить о Вирджинии Вулф будут по ее романам, но остальные ее вещи тоже не следует забывать и потому, что это было бы несправедливо, и потому, что (как сказал Уильям Плумер{18}) она в них подчас больше романист, чем в своих романах.
После этого краткого обзора мы можем перейти к ее проблемам. Как и большинство романистов, заслуживающих того, чтобы их читали, она отходит от вымышленных беллетристических норм. Она мечтает, изобретает, шутит, взывает, примечает все до мелочей, но не сочиняет интриги и не придумывает фабулы. А способна ли Вирджиния Вулф создавать характеры? Это та точка, в которую упираются все ее проблемы, та уязвимая точка, где она не защищена от нападок критики, в частности от нападок своего друга Хью Уолпола{19}. Фабулой и интригой можно пренебречь ради какой-то иной целостности, но, когда пишешь о человеческих существах, невольно хочется, чтобы они казались живыми. Способна ли была Вирджиния Вулф вдохнуть жизнь в своих героев?
Впрочем, в литературе возможна жизнь двоякого рода: жизнь на страницах книги и жизнь в веках. Заставить своих героев жить на страницах книги она умела; даже обрисованные едва заметными штрихами или наделенные фантастическими чертами, они тем не менее не кажутся нереальными, и можно поручиться, что вести себя они будут так, как им подобает. А вот заставить их жить вечно, создать таких литературных героев, которые потом станут существовать сами по себе, как, например, Эмма{20} или Доротея Казобон{21} или Софья и Констанца из «Повести о старых женщинах»{22}, Вирджинии Вулф редко удавалось. Каким призрачным кажется вне контекста весь секстет из «Волн» или Джейкоб из «Комнаты Джейкоба»! Стоит перевернуть страницу — и они уже ничего нам не
Следовательно, вот в чем ее проблема: она поэт, а писать ей хочется романы или что-то очень близкое к ним.
А теперь пора сказать несколько слов — хотя следовало бы сказать многое — о ее интересах. Я уже подчеркивал, что она в равной мере любила писать и серьезно, и шутливо, и пытался показать, как она писала, как собирала материал и впитывала его, не лишая при этом свежести, как потом преобразовывала и добивалась целостности, как, будучи поэтом, стремилась писать романы, и какие следы, чтобы не сказать шрамы, оставались на этих выношенных столь необычным образом романах. А теперь речь пойдет о самом материале, о ее интересах, ее взглядах. Чтобы не быть слишком расплывчатым, я начну с еды.
Всегда полезно, когда читаешь ее романы, отыскать страницы, где говорится о еде. Они неизменно хороши. Они сразу дают, понять, что перед нами женщина, у которой все чувства обострены. Она поистине ненасытна и притом с таким знанием дела, что ей мог бы позавидовать любой гурман; среди писателей-мужчин немного сыщется ей равных. В вине Джорджа Мередита{24} слишком много лампадного масла, вокруг окорока Чарлза Лема{25} слишком много бумажного шелеста, а в блюдах Генри Джеймса{26} и вовсе нет никакого вкуса. Но когда Вирджиния Вулф рассказывает о лакомых вещах, они попадают нам прямо в рот, если только мало-мальски удобоварим шрифт. Мы всем ртом ощущаем, как они упоительны. А если они невкусны, мы тоже ощущаем это всем ртом, который к тому же так и сводит от смеха. Я не хочу терзать славный Оксбриджский университет, напомнив о великолепном завтраке, которым потчевал ее здесь у себя один из коллег в 1929 году, — такие воспоминания теперь слишком мучительны. Не хочу я оскорбить и благородный женский колледж вышеназванного Университета, а именно Фернхемский, напомнив о плачевном обеде, которым они торжественно угощали ее в тот же вечер, обеде столь безнадежном, что ей ничего другого не оставалось, как подойти к буфету и отхлебнуть кое-что прямо из бутылки, — такие воспоминания, возможно, и сейчас еще злободневны. Но, не боясь задеть чьи-либо чувства, я позволю себе сослаться на грандиозное блюдо boeuf en daube, являющееся центром объединяющего всех обеда в романе «К маяку» — обеда, который скрепляет целую часть этой книги и, источая нежность, поэзию, очарование, заставляет всех его участников на какое-то мгновение увидеть друг друга в наилучшем свете. И одна из них, Лили Бриско, сохранит это в памяти, как нечто вполне реальное. Такой обед не соорудить из перечня блюд под крышкой, которую романист то ли от равнодушия, то ли по нерадивости так и не удосужился приподнять. Здесь извольте подавать настоящую еду! И она умела ее подать и у себя дома, и в своих книгах. Boeuf en daube, над которым целых три дня колдовала кухарка и который занимал мысли миссис Рэмзи, пока она причесывалась, — вот он перед нами «во всем благоухающем сплетении золотистого и темно-коричневого мяса, приправленного вином и зеленью». Мы скользим взглядом по блестящим стенкам колоссального сотейника и выуживаем самые лакомые кусочки и, как Уильям Бэнкс, на которого так трудно угодить, мы удовлетворены. Еда у нее отнюдь не литературный прием, пускаемый в ход для правдоподобия. Она пишет об этом оттого, что ела и пила, оттого, что смотрела на картины, оттого, что нюхала цветы, оттого, что слушала Баха, оттого, что, при всей изощренности ее чувств, им было ничто не чуждо и они поставляли ей из первых рук сведения об окружающем мире. Мы обязаны ей и тем, что она напомнила нам о важности чувств в век, когда проповедуются идеалы, а исповедуется жестокость. Я мог бы привести и более возвышенные примеры, хотя бы восхитительное описание цветочного магазина в «Миссис Дэллоуей» или отрывок, где Рейчел играет в кают-компании на рояле. Но цветы и музыка — обычные литературные аксессуары, а хорошая еда — нет. Вот почему, желая продемонстрировать остроту ее восприятия, я остановил свой выбор на еде. Позволю себе только еще добавить, что она курила, а теперь пусть унесут boeuf en daube. В нашей жизни больше ничего подобного не будет. Это не для нас. Но умение ценить остается — умение все оценить по достоинству.
Вслед за чувствами черед интеллекта. Она почитала знания, она верила в разум. Едва ли ее можно назвать оптимисткой, тем не менее она была глубоко убеждена, что дух ведет неустанный бой с материей и завоевывает новые опорные точки в пустоте. Она далека была от мысли, что ей или кому-то еще из ее поколения удастся что-либо осуществить. Но доблестная кровь ее предков обязывала ее надеяться. Мистер Рэмзи, который, стоя возле герани, пытается думать, вовсе не комичен, как, впрочем, и этот университет, несмотря на все его обычаи и облачения. Она говорит: «Отсюда исходит свет — свет Кембриджа».
Никакой видимый свет от Кембриджа сейчас не исходит, и потому невольно напрашивается вывод, что на книгах Вирджинии Вулф лежит печать времени. Она не могла воспринять то новое, что грозит нашей цивилизации. Подводные лодки — да, пожалуй. Но не летающие крепости, не фугасные бомбы. Мысль о том, что камень, подобно траве и подобно всякой плоти, может в мгновение ока исчезнуть, просто не приходила ей в голову. Нынешней литературе тоже понадобится время, чтобы это усвоить. Вирджиния Вулф принадлежала эпохе, когда принято было четко разграничивать краткий срок, отпущенный человеку, и долговечность созданных им памятников; купол читального зала Британского музея казался почти что вечным. Она понимала, что все подвержено разрушению, что изящные серые церкви Стрэнда{27} не будут стоять там всегда, но, подобно всем нам, полагала, что разрушение будет происходить постепенно. Младшее, или, как принято его называть, оден-ишервудское{28}, поколение оказалось на этот счет прозорливее, но она не желала за ним этого признавать, как не желала признавать его эксперименты в области поэтической техники, хотя в свое время сама была таким экспериментатором! Что поделаешь, принадлежать своей эпохе — всем нам свойственная слабость, а Вирджиния Вулф и в этом достигла совершенства. Итак, она почитала и обретала знания, она верила в разум. Можно ли в интеллектуальном плане требовать большего? И, поскольку она была поэт, а не философ, не историк и не прорицательница, ей не надо было решать, возобладает ли разум и настанет ли такой день, когда созданный Родой{29} из музыки Моцарта квадрат на овале будет твердо стоять на этой взбаламученной земле. Квадрат на овале. Порядок, Справедливость, Истина. Ей дороги были эти абстракции, и она пыталась выразить их, как и подобает художнику, с помощью символов, хотя понимала всю несостоятельность символов.
«Они приходят со своими скрипками, — сказала Рода, — ждут, считают, кивают — и вот смычки опускаются. Слышится журчание, слышится смех, наподобие танца олив…
Все «наподобие» и «наподобие», а что стоит за этим подобием? Теперь, когда молния пронзила дерево и цветущая ветвь отпала… я хочу видеть сущность. Вот квадрат. Вот овал. Музыканты берут квадрат и помещают его на овал. Музыканты проделывают это очень тщательно, квадрат и овал почти совпадают. За пределами остается очень мало. Теперь проступила структура, выявилась изначальная сущность. Мы не столь разносторонни, но и не столь заурядны; мы создавали овалы и помещали их на квадраты. В этом наша победа, в этом наше утешение».