Эссе
Шрифт:
Конечно, в Англии тоже есть жестокие и вероломные люди — достаточно заглянуть в зал суда; и можно вспомнить поступки, покрывшие позором всю нацию, например, Амритсарскую{7} бойню. Но ведь душу нации не ищут на скамье подсудимых или в отрядах карателей, и чем ближе знакомишься с англичанами, тем лучше видишь, что в целом эти обвинения беспочвенны. Однако иностранцы их нам предъявляют. Почему? Отчасти потому, что преступные элементы всегда привлекают к себе внимание, отчасти потому, что иностранцев раздражают некоторые черты, действительно присущие английскому характеру, и они добавляют к ним еще и жестокость, надеясь все этим объяснить. Моральное негодование приятно, но чаще всего направлено не по адресу. Им тешатся и англичане, и те, кто критикует англичан. И для тех, и для других это забава. Жаль только, что, пока они так забавляются, мир не становится ни умнее, ни лучше.
Главная мысль, проходящая через все эти заметки, заключается в том, что английский характер далек от совершенства. Нет ни одной нации, характер которой был бы совершенен. Одни черты и качества мы находим в одних краях, другие — в других. Но изъяны английского характера
Я надеюсь и верю, что за грядущие двадцать лет произойдут большие перемены, что наш национальный характер станет пусть менее оригинальным, зато более привлекательным. Похоже, что владычество буржуазии подходит к концу. Трудно сейчас сказать, что нового в национальный характер внесут трудящиеся массы, но, во всяком случае, они не обучались в закрытых школах…
Хвалят мои заметки англичан или порицают — не так уж важно. Это наблюдения человека, который хочет добраться до правды и будет благодарен всем, кто ему поможет. Я убежден, что правда — превыше всего, что она восторжествует. Я не вижу смысла в официальной политике недоверия и скрытности. Да, шила в мешке не утаишь, и никакая дипломатия тут не поможет. Нации во что бы то ни стало должны понять друг друга, и побыстрее, без посредничества и вмешательства правительств, потому что планета наша становится все меньше и меньше и бросает нации в объятия друг друга. Чтобы помочь их взаимопониманию и написаны эти заметки об английском характере, как он представляется писателю{ это моя скромная лепта.
Вирджиния Вулф
Перевод Л.Поляковой
Когда мне предложили прочитать этот курс лекций, мысли мои заняты были Вирджинией Вулф, и я попросил позволения говорить о ее творчестве. Говорить, но отнюдь не подводить итоги. Подводить итоги трудно{8} по двум причинам. Первая — сложность и богатство ее Творчества. Стоит только отбросить столь простодушно преподнесенную нам Арнолдом Беннеттом{9} легенду о немощной леди из Блумсбери{10} — и мы оказываемся в мире, где глаза разбегаются, хотя он и не пестрит заголовками. Мы вспоминаем о «Волнах» и говорим: «Да, это настоящая Вирджиния Вулф»; вспоминаем о «Рядовом читателе» — но там она совсем другая; потом о «Собственной комнате» или предисловии к книге «Жизнь, как мы ее знаем» — и снова перед нами другая Вирджиния Вулф. Она, как растение, которому предназначена прекрасно возделанная клумба — клумба литературы для избранных, а растение это пустило ростки и пробивается повсюду: из-под гравия на главной аллее И даже из-под каменных плиток на заднем дворе. Все интересовало Вирджинию Вулф, и с годами круг ее интересов только возрастал, она с любопытством всматривалась в жизнь и при всей тонкости чувств была еще и неуемна. Так могу ли я за какой-нибудь час подвести итог всему сделанному ею? В подобных случаях лектора выручает какой-нибудь заголовок: ухватившись за него, Как за спасательный круг, он благополучно достигает берега. Посчастливится ли мне сегодня?
К тому же 1941 год вообще неблагоприятен для подведения итогов — это и есть вторая причина. Мягко говоря, мы сейчас не в той форме, чтобы судить о чем бы то ни было. Все мы стоим на Наклонной Башне — название принадлежит Вирджинии Вулф, — даже те, кто причисляет себя к XIX веку, когда земля еще была горизонтальна, а дома стояли прямо. Глядя вниз, мы не можем правильно судить о ландшафте, ибо все сместилось. Нас озадачивают не отдельные вещи; дерево, волна, шляпа, драгоценный камень, лысина почтенного, джентльмена выглядит почти так же, как всегда. А вот понять соотношение вещей мы неспособны и потому право на окончательный приговор уступаем другому поколению. У меня нет никакой уверенности в том, что из наших ценностей хоть что-нибудь уцелеет (кое-что из неоцененного нами может дать всходы, но сейчас речь не об этом), вполне возможно, другое поколение отмахнется от Вирджинии Вулф, сочтя ее скучной и ненужной. Но я так не думаю, вы, я полагаю, тоже, и, поскольку слово еще за нами, ничто не мешает мне воздать ей должное с кафедры главного здания Университета, которым она так восхищалась. Она приняла бы эту дань чуть насмешливо: она не без иронии относилась к положению женщин в Университете. «Как! — сказала бы она. — Я в зале Совета Университета? А вы уверены, что это уместно? И вам непременно надо было облачиться в мантии, чтобы поговорить о моих книгах?» Но думаю, ей это было бы приятно. Она любила Кембридж. Я даже тешу себя фантастической мыслью, что, быть может, когда-то ей присудили здесь ученую степень. Искуснице, для которой не составляло труда преобразиться в члена свиты султана Занзибарского или, выкрасив себе лицо черной краской, явиться на дредноут под видом эфиопа, — уже наверное ничего не стоило провести ваших простодушных предшественников и, преклонив здесь колено, поднести ректору прекрасную, хотя и сомнительную, голову Орландо{11}.
А вот как будто и мелькнул спасательный круг. Она любила писать.
Слова эти, которые обычно так мало значат, в применении к ней обретают полновесность. Она любила вбирать в себя краски, звуки, запахи, пропускала их через свое сознание, где они переплетались с ее мыслями и воспоминаниями, а затем снова извлекала их на свет, водя пером по бумаге. После чего начинались высшие радости творчества, ибо эти узоры, начертанные пером на бумаге, были всего лишь
Так самозабвенно, как она, умели или хотя бы стремились писать лишь немногие. Большинство писателей пишет с оглядкой на критиков, с оглядкой на гонорары, с оглядкой на подлежащий исправлению мир, и глаза их редко бывают обращены на то дело, которому Вирджиния Вулф отдавала себя целиком, безоглядно. Она не желала рассеивать свое внимание, и обстоятельства ее жизни в сочетании с душевным складом способствовали этому. О деньгах ей не приходилось думать, она располагала достаточными средствами, и, хотя независимый доход не всегда спасает от меркантильности, ей с этой стороны ничего не грозило. О критиках она не думала, пока писала, хотя потом прислушивалась к ним и даже бывала смиренна. И меньше всего Вирджиния Вулф думала об исправлении мира: она позволяла себе не думать об этом на том основании, что мир, по ее мнению, был делом рук мужчин, и она, женщина, не чувствовала себя ответственной за эту бессмыслицу. Довольно своеобразный взгляд на вещи, и я еще к нему вернусь; как бы то ни было, ей он был свойствен, он замыкал круг ее обороны, и, таким образом, ни деньги, ни погоня за славой, ни филантропические соображения не могли Вирджинию Вулф поколебать. Она отличалась такой целеустремленностью, какую вряд ли мы встретим в этой стране в ближайшее время, да и вообще писатели, которые так любили бы писать, были редкостью во все времена.
Теперь легко представить себе, какая ожидала ее западня — храм искусств, иными словами — бездна скуки, которая подделывается под храм с галереями и куполами, а в сущности, ужасающая дыра, куда беспечному эстету ничего не стоит кувырнуться, и поминай как звали. Все черты эстета у Вирджинии Вулф как будто в наличии есть: она тщательно отбирает свои впечатления и манипулирует ими; она небольшой мастер по части создания характеров; подчиняет свои книги определенной концепции и не лелеет в душе никакой великой цели. Как же ей удалось избежать расставленной западни и остаться на вольном воздухе, где нам слышны шаги конюха, глухой стук лодок, бой Большого Бена, где можно отведать свежеиспеченного хлеба и потрогать георгины?
Разумеется, она обладала чувством юмора, этой панацеей от всех зол, но разгадку все же следует искать глубже. На мой взгляд, спасло ее то, что она любила писать ради удовольствия, шутливо. Ей весело было водить пером, и в самых серьезных ее сочинениях вдруг бьет ключом этот совсем особый творческий восторг. Примером тому может служить небольшое эссе под названием «О болезни». Начинается оно с утверждения, что в литературе мало кто умеет правильно преподнести болезнь (де Куинси{14} и Пруст{15} — исключение), что романисты обращаются с человеческим телом как со стеклянным сосудом, сквозь который просвечивает душа, а это, как известно, противоречит фактам. Подобный тезис можно развивать и развивать, но ей это быстро наскучивает, она начинает резвиться и спустя пять-шесть страниц уже откровенно веселится и забавляется. Она высмеивает любителей навещать больных, рекомендует «Две благородные жизни» Огастеса Хейра{16} в качестве лучшей настольной книги больного и далее в том же духе. А ведь, когда ей было нужно, она умела серьезно писать о болезни — например, в романе «Путешествие вовне», — но здесь, в эссе, посвященном этому предмету, она в порыве веселья забывает о серьезных задачах. Эссе, о котором идет речь, само по себе пустячок, но оно очень показательно для склада ее ума. Литература для нее — это и дело, и вместе с тем веселая игра. Потому ее книги так занимательны, потому она и не угодила в храм искусств. Нельзя же вступить в храм искусств с намерением там обосноваться, если вас время от времени так и подмывает напроказничать. Об этой возможности лорд Теннисон не подумал. Как вы помните, он считал, что храм очистится только в том случае, если в него вступит все человечество, разом настроившееся на серьезный лад. Вирджиния Вулф нашла более простое и надежное решение.
Разумеется, на этом пути тоже подстерегают опасности — опасности подстерегают повсюду. Вирджиния Вулф вполне могла превратиться в блистательную злоязычницу, разменять свой дар, растратить его по мелочам: у людей, знавших ее в жизни, порой складывалось такое впечатление. Случалось и так, что, намалевав усы на чьем-либо бюсте, она потом забывала, каков он в действительности, и, если к тому же это был бюст современника — скажем, джентльмена в цилиндре или юноши на возвышении, — он мгновенно слетал с пьедестала. Но стоило ей взяться за перо, как вступало в действие контролирующее начало, даже когда она писала безделицы. Вирджиния Вулф полностью владела своим сложным мастерством. И хотя почти все мы умеем писать и серьезно, и шутливо, она, как никто, управляла этими двумя импульсами, заставляя их пришпоривать друг друга.