Шрифт:
Александр Марков. Свободная стихия критичности
Вольтер – писатель, не просто сделавший эпоху под названием Просвещение, ставший главным творцом и проводником этой эпохи. Последующие поколения вспоминают его всякий раз, когда нужно поставить под сомнение расхожий оптимизм, обыденное восприятие искусства или распространенную готовность принять культурные предрассудки за действительные убеждения. Речь Вольтера осеняет последующую литературу, как европейскую, включая русскую, так и американскую – Вольтер подружился с Бенджамином Франклином и благословил его на труды. «Вольтерьянец» – образ смелого вольнодумца, ставящего под сомнение любые авторитеты, при этом не погубившего в себе ни живое чувство, ни здравый смысл. Вольтеровское кресло с высокой мягкой спинкой – мебель для уединенных трудов, будто замена епископского или королевского трона; кабинет, наполненный книгами как святынями, вполне может быть новым храмом бога-разума, и не нужно для этого разорять существующие храмы, как делали французские революционеры. Не трибуна, не «шаткий треножник», как у других просветителей, а инструмент самого спокойствия посреди внимательных занятий. Вольтеру был поставлен памятник при жизни – здесь его наследником стал Виктор Гюго. Вольтеру присягал Ницше, посвятивший столетию со дня смерти Вольтера в 1878 г. книгу «Человеческое, слишком человеческое», в которой решил противопоставить оптимизму Вагнера свою неизбывную меланхолию. Лев Толстой в Ясной Поляне и Солженицын в Вермонте – наследники Вольтера в Ферне: именно Вольтер впервые в истории не просто удалился на многие годы
Мы понимаем, что образ циничного гедониста, ядовитого скептика, предприимчивого государственного деятеля, антирелигиозного публициста или хитрого политика – это лишь отражения настоящего образа Вольтера, и поэтому сразу выясним, кем же он был. Прежде всего, Франсуа-Мари Аруэ, как он был назван при рождении, как никто другой делал из своей биографии настоящее произведение искусства, настоящее житие. Обычно чудеса детства и быстрое возрастание, речи для всех и точные со веты для каждого, поучительная кончина и посмертные знамения – это всё житийный канон, и казалось бы, что дальше от житий святых, чем жизнь Вольтера, громко смеявшегося над всеми святыми? Но на самом деле, Вольтер и писал о себе, и распространял о себе слухи, и поддерживал репутацию так, что эпизоды его жизни становились столь же осмысленными, сколь и эпизоды жизни святых. У Вольтера этому искусству научился Пушкин – пушкинисты, такие как Юрий Лотман и Давид Бетеа, всегда подчеркивают, что Пушкин сознательно строил свою биографию как дело чести и главный способ социального присутствия, – но Пушкин не смог бы сделать этого, если бы не прочел рано многие тома Вольтера. Различие в том, что Вольтер увлекаем страстями, он всегда хочет себя показать миру, хочет быть первым, а Пушкин готов смотреть на то, почему увлекают страсти, хочет на других посмотреть больше чем себя показать, и готов скорее прислушиваться к голосу музы, чем заявлять о себе. Пушкин изменил все нравственное содержание построения биографии, сохранив лишь принцип: в биографии любое событие тогда событие, когда ты сам помог ему сбыться как необходимому. Если Пушкин говорил о внутренней необходимости как чести, Вольтер требовал необходимости как при знания.
Так, был слух, что новорожденный Франсуа-Мари не подавал признаков жизни: его положили на стул, ожидая доктора, но неожиданно дед младенца в темноте попытался присесть на стул, и младенец вдруг задышал, посмеявшись разом над смертью и дряхлым пускающим газы стариком; обратив, говоря богословским или классицистско-трагедийным языком, бесславие во славу. И предсмертный триумф Вольтер организовал себе сам: в Париже была поставлена его трагедия «Ирина», где византийский двор был выведен как гнездо порока и извращенности, – и как обличитель лукавой политики Вольтер был принят всеми: к престарелому мудрецу выстраивались очереди поклонников, а актеры не могли толком играть, потому что аплодисменты заглушали реплики со сцены. Оба эпизода, рассветный и закатный – типичное избранничество и всемирное учительство житий: только если избранничество – ответ на благословение, то здесь младенец благословил себя сам собственным выживанием, и если всемирное учительство – примирение всего мира, здесь – готовность принять всех, приехавших в Париж как всемирную столицу.
Даже псевдоним Вольтер – анаграмма (перестановка букв) Arouet l(e) j(eune) – Аруэ-младший, причем по правилам латинских инскриптов u записано как v, а j – как i. Конечно, анаграмма может напомнить о буквенных ключах масонов, и Вольтер разделял цели некоторых из масонских лож, но важнее, что символизмом нужно было наполнить каждый поступок жизни и каждую букву имени, чтобы жизненная удача сработала так же невзначай, как вдруг популярным становится псевдоним.
Первые уроки литературы мальчику дал его крестный аббат де Шатонёф, сочинявший сам сатирические стихи, знавший их во множестве наизусть и прививший ребенку вольнодумство с малых лет. Может, великая роль наставника – тоже одна из «житийных» условностей, но произведения де Шатонёфа и весь его облик не оставляют сомнения, что перед нами типичный сын эпохи, либертен. Либертинаж – искусство соблазнения женщины, но не взглядом, улыбкой, репутацией или богатством, а двумя равно действенными инструментами – безупречной риторикой и безупречной привлекательностью. Либертен вовсе не ставит целью соблазнить в грубом физическом смысле, он ставит прямо противоположную цель – показать себя искусным ритором, создателем таких речевых конструкций, перед которыми никто не сможет устоять, он скорее естествоиспытатель социального мира, чем страстный влюбленный. Имена некоторых либертенов, как Казанова, Калиостро, маркиз А. де Сад, и их литературный «предок» Дон Жуан и библия либертинажа роман в письмах «Опасные связи» Ш. де Лакло, известны всем, о некоторых славных либертенах знают лишь специалисты. Но общий признак либертенов – умение не только хорошо говорить, но и записывать на бумаге все свои мысли, – чтобы соблазн стал из подвластной случайности ситуации хорошо работающим механизмом. Либертинаж вдохновил Вольтера не столько на любовные подвиги, в которых в сравнении со многими современниками он был весьма умерен, сколько на умение писать быстро и продуманно, на соблазнительной мускулатуре многократно рассчитанной речи – семьдесят томов безупречных сочинений тому порука. Провокация превращалась в экспертизу, а письмо – в способ прочувствовать происходящее, как пахарь чувствует почву, егерь – лес, а охотник – пищевую цепочку. Без сатир и вольнодумства здесь не обойтись, – но не обойтись и без интуиции, прежде всего без понимания, в какой точке политического небосклона ты находишься сейчас.
Аруэ не пошел по стопам отца-юриста, но предпочел литературную карьеру. В абсолютистской Франции трагедия господствовала среди других жанров: именно в ней власть узнавала себя как в зеркале. Но невозможна литература, состоящая лишь из трагедий – и потому невольно другие, более мелкие, жанры позволяли посмотреть на блеск двора как бы наискосок. Что сделал Вольтер – проэксплуатировал этот косой жанровый взгляд. За сатиру на регента он отправился в Бастилию, куда попал после и за чужие стихи, а после освобождения трагедией «Эдип» заявил о себе как новом Софокле (говорят, во время премьеры разыгралась буря, и Вольтер пошутил, что на небе тоже теперь вместо Бога хозяйничает регент) – и если в сатире он делал намек на посягательство регента на родную дочь, то в «Эдипе» тоже изображен инцест – понятно, что здесь важно не «как было на самом деле», но законы сатиры, в которых власть ослепляет, а властолюбие чинит насилие даже над самыми родными. Критикуя Софоклов вариант «Эдипа», Вольтер негодовал, что у античного классика протагонист слишком много говорит о себе, и слишком мало интересуется историей, тогда бы он не совершил бы роковой ошибки. Вольтеровский Эдип – не столько властолюбец, сколько разумный правитель, пытающийся улучшить людей вокруг, но именно поэтому не замечающий, какие ошибки он уже невольно допустил.
После ряда приключений, когда Вольтера побили слуги господина де Рогана (они, правда, милостиво не колотили его по высокоученой голове), а он вызвал их господина на дуэль, молодой трагик был вынужден уехать в Англию,
Трагедии Вольтера в настоящее время ставятся редко, слишком схематичными и предсказуемыми кажутся в них характеры. Но Вольтер вовсе не ставил целью раскрыть бездны человеческой непредсказуемости, ему нужно было показать, как даже разумный человек может оказаться внутри трагической ситуации. Вообще, как писатель Вольтер драгоценен не столько в своих текстах, сколько в своих продолжениях. Кого-то он благословил, как Стерна, кого-то не успел увидеть. Вольтерьянство стало необходимой частью всей европейской литературы: приключения чудака, критика философской наивности, понимание больших (исторических во всех смыслах) последствий малых жанров – всё это Вольтер передал и романтизму, и реализму. Материя, по Вольтеру, обладает таким множеством свойств, которых хватит и на «душу», а вот история обладает одним свойством – объяснять, что милости нет в природе, поэтому и люди ей научатся не сразу. Но есть покой и воля, или, как бы сказал неуемный Вольтер, благоразумие и решительность.
Эстетические взгляды Вольтера можно подытожить в нескольких формулах. Прежде всего, для Вольтера вкус – не критерий развития цивилизации, а ее итог. Вкус – вовсе не начальная интуиция, а такое же завоевание цивилизации, как общественная гигиена или транспорт. Вольтер прославлял вкус так же, как позднее технократы воспевали достижения техники. Далее, для Вольтера здравый смысл – необходимый принцип грамотных сочинений, которые должны приобрести историческую значимость. А влиять сочинения на историю могут, если авторы знают не одну лишь технику письма, но различные речевые техники: как говорить обходительно, как придавать речи пластичность. Тогда сочинения меняют историю так же, как ее меняет внедрение какого-то нового изобретения. Главным свойством хорошего произведения оказывается мера, но понятая не как у прежних классицистов как противоположность эмоциональных увлечений, но как единственная возможность отнестись к произведению эмоционально, а не только аналитично. Произведение воспитывает чувства, – но для Вольтера это не пробуждение чувств, а объяснение того, что чувства уместны даже там, где большинство людей бесчувственны. Именно уместность чувства была для Вольтера главным аргументом против традиционной религиозности, традиционного благодушия или доверия Промыслу или природе – всё это неуместные чувства, которые разумный человек должен обмануть. Тогда как настоящие, уместные чувства, пробуждающие охоту жить, требуют доверия. Конечно, такая концепция чувства далека от любых более современных социальных идеалов; и герой Достоевского точно заметил, что Вольтер верил в Бога, но мало, и столь же мало любил человечество. Но была бы полифония Достоевского полноценной без этой охоты жить как легкого трепета естествоиспытателя? И Вольтер понял, что желание жить – это не отбывание социальной роли, но часть эксперимента, который не может не окончиться благополучно, как поцелуй не может не закончиться счастьем.
Красоту Вольтер понимает двояко: как идеал, которым проверяет себя вкус («о вкусах не спорят» именно потому, что слишком бесспорен идеал красоты для хорошего вкуса), но и как результат развития человечества, которое придумывает себе красоту так же, как придумывает истоки своей истории. Вольтер, как и Кант, видит в умении полагать начало истории ту особую манифестацию социальных навыков, которая и ведет к лучшей социальной организации; только если в учении Канта эта социальная организация называется «вечным миром», то в учении Вольтера – красотой. Существуют хранители красоты и вкуса – особенно образованные люди, как в политике есть хранители мира, а в экономике – хранители финансов. Также вкус может портиться, как могут портиться международные отношения или доверие в области финансовых операций, – и как в таких случаях множатся шпионаж или фальшивая монета, так и при утрате вкуса множатся уродливые произведения. Для Вольтера важно было создать всеевропейскую или даже всемирную интеллектуальную биржу, которая позволяет проводить только правильные операции – говоря новейшим языком инновационных финансов, он научил всех заниматься майнингом интеллектуальной криптовалюты; и каждый писатель после Вольтера, как бы он ни относился к Вольтеру, содержал свою ферму майнинга, превращая любой литературный сюжет в функционирующее производство ценностей.
Стиль Вольтера – по преимуществу энциклопедический стиль, ставший отличительным знаком эпохи Просвещения; в некотором смысле, создавший эту эпоху. Этот стиль в начале ХХ века нашел творческое продолжение в философском словаре Лаланда, а в начале XXI века – в философском словаре непереводимостей Кассен. Словарная статья соединяет тогда постоянное переизобретение истоков: что должно было значить слово изначально, как оно должно было работать исходя из собственной минимальной данности, – с пространными экскурсами, как при столкновении с современностью это понятие развертывает собственные сюжеты, с которыми уже потом приходится иметь дело другим философам. Просвещение – это всегда не только пропагандистский, но и образовательный проект сотрудничества: выяснение того, как философы разного характера могут увидеть один и тот же здравый смысл необычного сюжета.