Этика Михаила Булгакова
Шрифт:
С подобного рассуждения об Иешуа Га-Ноцри мы начали эту главу. Теперь, выстроив материал обоих романов параллельно, мы можем заметить, что образ князя Мышкина как бы перенесен в «Мастера и Маргариту» — вместе с обуревающей князя идеей сострадания, со смутой и бедами; вместе с наготовленными на него ножами, бессмысленною гибелью его самого и соприкасавшихся с ним людей. И разумеется, с главной загадкой: почему столь умный и проницательный человек не в состоянии увидеть свою скорую и неминуемую гибель? (И с крошечной меткой: Мышкин — человек «лет двадцати шести или двадцати семи», Иешуа — «лет двадцати семи».)
Мышкинская слепота достигает у Иешуа крайнего выражения: после второго, окончательного смертного приговора — но не ранее того — он вдруг говорит: «…Я вижу, что меня хотят убить». Хотят! Да его уже убили… Мы встречаемся с одной из интереснейших
Это сделано как раз в тех главах «Идиота», которые были только что разобраны; в них, даже без привлечения текста всего романа, можно увидеть, как абсолютный альтруист вытесняет из своего сознания то, во что он не желает верить. Показано это с поразительной полнотой, анатомически, словно великий писатель знал современную научную психологию. Замена слова «зарезать» словами-заместителями первого ряда («нож»), а затем второго ряда («вещь») демонстрирует процесс вытеснения — один из способов психологической защиты.
Самообвинение Мышкина («низкое предчувствие») обусловлено другим механизмом, рационализацией тревоги [150] .
Впрочем, читателю Достоевского не нужно знание науки, чтобы понять психологическую подкладку действия; ссылаясь на научные прописи, я хотел лишь сказать, что оно выглядит достоверным при сколь угодно глубоком анализе.
Так вот, если приложить эту схему к образу Иешуа, то его поведение становится понятным. Иешуа, еще более проницательный, чем Мышкин, должен быть и более слепым, когда дело касается его жизни и благополучия, ибо он еще более альтруистичен, чем герой-прототип, он сверхальтруист.
150
См. по этому вопросу: А. Зеркалов, В. Ротенберг. Трагедия абсолюта. — Журн. «Знание — сила», 1984, № 11.
Не нужно, впрочем, полагать, что Иешуа — копия трогательного героя Достоевского. Главное, как всегда, не в сходстве, а в различии, в генерализации образа-прототипа, его расширении: от намека на Христа до прямого описания; от образа человека, понимающего все же, что люди режут друг друга, как баранов, до великого «простячка», не знающего вообще слова «нож»… Черный Рогожин казался Мышкину белым потому, что он любил его лично, — а для Иешуа все люди белы. Даже во время казни он не верил в их способность к убийству; поэтому он «все время пытался заглянуть в глаза, то одному, то другому из окружающих и все время улыбался какой-то растерянной улыбкой» (721). Уже вися на столбе, он жалел разбойника Дисмаса — а ведь «злоба пылала в глазах Дисмаса», направленная против него, Иешуа…
Он поворачивает к свету всех — и неизменно вскрикивает про себя: «Не верю!»
В образе Иешуа идея Мышкина: «Сострадание есть главнейший закон человечества» — персонифицируется и подается как закон, не знающий исключений. Еще раз: Мышкин все-таки более всего сострадает любимым людям; сострадательность же Иешуа направлена на всех людей и как бы особенно — на врагов. Его ответ на знаменитый евангельский вопрос «Что есть истина?» — почти прямое заявление: истина в сострадании. Прочтем это внимательно; он говорит: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова… я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает» (441). Это говорится судье, чужестранцу, врагу… Слова: «А ты бы меня отпустил, игемон» тоже сострадательны.
Ударение здесь на слове «ты»: ты не простишь себе моей смерти… Булгаков досказал за Достоевского: гений сострадания достоин божественного нимба; Иисус должен был быть таким — слепцом, «идиотом», «безумным философом»… Мышкин и Иешуа не просто следуют один за другим, они дополнительны, как сказал бы Нильс Бор; они объясняют друг друга. Движение от личности к идее — так можно кратко обозначить трансформацию героя Достоевского в героя Булгакова.
Наконец, что должно быть выделено особо, Булгаков генерализовал мысль Достоевского о социальной опасности благой идеи
Нам осталось затронуть еще одно положение, важное, как мне представляется, и для этики Достоевского, и для этики Булгакова. Оба русских писателя модернизировали канонический облик Иисуса Христа; старший — неявным образом, младший — открыто. И Мышкин, и Иешуа отличаются от Иисуса тем, что они не принимают и не понимают страха; не боятся сами и никогда никого не пугают. Здесь Булгаков снова генерализует мысль своего учителя: бесстрашие Иешуа показано с пронзительной силой, а кроме того, ему приписана максима: «Трусость, несомненно, один из самых страшных пороков».
В «Евангелии…» я уделил особую 12-ю главу двойственности проповеди Иисуса. Он призывал к сострадательному поведению: «…Во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» [151] . Но такое поведение не было самоценным; нравственность была выкупом за спасение на Страшном суде. Иисус запугивал своих последователей: «…И рассечет его, и подвергнет одной участи с лицемерами; там будет плач и скрежет зубов» [152] . Он и явился к людям как карающий судья: «Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся» [153] . Он сравнивал себя с разящей молнией, блистающей «от одного края неба… до другого края неба» [154] .
151
Мф. VII, 12.
152
Мф. XXIV, 51.
153
Лк. XII, 49.
154
Лк. XVII, 24. Здесь приводится, разумеется, малая часть эсхатологических угроз. Из Луки выбраны высказывания, ассоциируемые с символикой Воланда.
Угроза Суда есть основное противоречие в идее Нового Завета, идее пришествия доброго Божества. Фактически Иисус не был добр; он рассчитывал на человеческую трусость, и страх был в его системе воззрений положительным качеством, необходимым условием спасения. (Может быть, это не имеет прямого отношения к теме, но по Луке, например, сам Иисус — человек очень осторожный и осмотрительный. Он тщательно конспирируется; посылая апостолов готовить тайную вечерю, «Он сказал им: вот, при входе вашем в город, встретится с вами человек, несущий кувшин воды; последуйте за ним в дом, в который войдет он…» [155] . Он храбр в конце пути, но отвага как бы не принадлежит ему самому; он жертвует собой по велению Отца: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты» [156] . Булгаков трансформировал эту просьбу о помиловании себе в предупреждение Пилату, которое недавно приводилось: «А ты бы меня отпустил, игемон…» Еще более показательно, что в романе «какой-то прохожий с кувшином в руках» (729) фигурирует в истории убийства Иуды из Кириафа. Агент Иисуса превращен в агента римской полиции, точнее даже, в агента Афрания — человека, сильно смахивающего на Азазелло…)
155
Лк. XXII, 10.
156
Мф. XXVI, 39.