Этна
Шрифт:
А у деревянных перил ступеней, которые вели на веранду, застыли два тролля — в знакомом камуфляже, чистом и отглаженном, включавшем пятнистую бейсболку на бритой голове. Оба смотрели прямо на меня, один… ну, представьте шимпанзе, способного вытянуть губы трубочкой в сторону. Там у него был еле заметный микрофончик, полупрозрачный витой провод от него вел куда-то за ухо. Он, похоже, пытался этот микрофончик поцеловать, шевеля губами.
Это что, он беседует с Иваном? На расстоянии в десять метров друг от друга?
Я помахал троллям. Они не ответили.
Тут у Шуры тоже что-то квакнуло в рации. Такого искрения эфира в старом, добром гольф-клубе, наверное, не было давно.
— …машину, машину! — услышал я шипящий голос откуда-то из его уха. Надо же так орать!
— Серега, тачку уберешь от входа быстронах, да? Вон туда, пятнадцать метров от ворот.
То, что меня не пустят внутрь, я уже понял, хотя можно было бы и повозражать, просто чтобы осложнить жизнь троллям — но…
— Серега, ну клиент же подъезжает, вот сейчас будет здесь! Мне что, застрелиться, чтобы ты понял?
Я не стал дальше загораживать клиенту въезд — отогнал табуретку подальше, но сам вышел и нагло приблизился к Шуре. Эфир заискрился снова, все обменялись репликами. Российская группа прикрытия важного мероприятия пополнилась по итогам этого обмена дополнительным человеком — мной.
Стало тихо. Курить было нельзя (Шуре, а из солидарности и мне). Мы с ним, получалось, охраняли внешние подступы к ключевой точке, а Иван с троллями — внутренние. И всем было хорошо.
Наклонный мир, вздымавшийся к вершине вулкана, звенел голосами птиц и кузнечиков, они напрочь заглушили бесшумные моторы двух черных лимузинов, внезапно выплывших из-за поворота. Эти диваны на колесах проскользнули мимо нас с Шурой в ворота и замерли у подножия деревянной лестницы.
Там, за ее перилами, как две кобры, возникли две седые головы — крепкие краснолицые американские дедушки, один держал в руке высокий бокал пива, потом, подумав, все-таки поставил его на невидимый отсюда стол. С неподражаемыми американскими улыбками они двинулись, касаясь на всякий случай перил, вниз, к гравию площадки. Оба — в джинсах, клетчатых рубашках, у одного за плечами даже висела на шнурке светлая шляпа. Они настоящие. Этого не подделаешь.
Шофер передней машины выскочил из нее и распахнул пассажирскую дверь. И дальше мне показалось, что время остановилось. Другой век: Горбачев и Рейган, я в лейтенантских погонах, падает Берлинская стена, чья-то рука на телеэкране ставит какую-то подпись на бумаге, самая настоящая промокашка немедленно закрепляет эту подпись навсегда… Прекрасный век. Когда всё в мире пошло, наконец, хорошо, и моя война как раз тоже закончилась.
И лица, лица того века.
Ведь я знаю этого вынырнувшего из машины и уверенно идущего к ступеням человека, знаю, но не могу сразу вспомнить, кто же он: мелькал в теленовостях. Так давно. Вот это лицо, чуть вздыбленные волной надо лбом желтовато-седые волосы, этот красиво обрисованный нос, украшенный тяжелыми очками. И никаких ковбоек — темный костюм, белая рубашка, только галстук демонстративно отсутствует.
Он не только еще жив. Он очень даже жив. И та же совсем не американская улыбка — искренняя, чуть задорная, неотразимая, полная обещания: мы договоримся.
— Ambassador… — донеслось до меня и Шуры от подножья лестницы.
Трое обнялись — если это возможно — одновременно; да, они были и правда рады видеть друг друга. Вместе тронулись вверх, на веранду, исчезли в ее прохладном полумраке.
Из второй черной машины вышли какие-то крепкие люди, один бережно вынул из багажника объемистый портплед.
Тролли и Иван, расставив ноги, перекрыли путь ко входу в гольф-клуб.
— Вот, — сказал Шура, расслабившись. — Вот так. Встретились. Миссия в главном выполнена. По сигаретке?
Мы помолчали, следя за полетом дыма.
— Люди какие были, да? — заметил Шура. — И есть. Так, а вот о вулкане мы не поговорили. Значит, так и живешь?..
И был вечер. Мы с Альфредо сидели — не на скамейке, где к нам могли присоединиться все прочие обитатели крепости, а под магнолией, на бордюре.
— Значит, конец истории? — уточнил он. — Совсем конец?
— Вы можете идти в освобожденный клуб послезавтра, — сообщил я.
— Не играл в гольф уже полгода и не собирался, — раздраженно дернул он плечом.
— А еще, — продолжил я не очень уверенно, — думаю, что могу это сказать. Даже должен. Если ваш капитал помещен в акциях, вообще бумагах — осторожнее. С любыми потерями надо выводить его из пустых бумаг. Быстро. И постарайтесь никому не оказаться должным, отдавать в ближайшие недели может стать очень трудно. А вот деньги пока останутся. Те, кто сейчас заседает в вашем клубе, и другие, они об этом договариваются. Но терять нельзя ни одного дня.
Альфредо молчал, иногда посматривая на меня сбоку.
— Мы это чувствуем, — сказал он, наконец. — Значит, совсем плохо?
— Ну, они там постараются, — кивнул я в общем направлении гольф-клуба.
И перевел взгляд на крыши, плавно спускающиеся во двор с четырех сторон. Черепица Италии вообще-то напоминает шкуру бурого дракона, но это издалека. А если подойти поближе, то видно, что ни одна чешуйка не похожа на другую. Есть почти черные от времени, есть весело-терракотовые, серо-седые… На эти крыши можно смотреть не отрываясь. Просто сидеть и смотреть. На них, на небо, на сосны как зонтики и на горы вдалеке.
— Альфредо, — сказал я. — А если, как они меня там пугают, все может к чертям развалиться, банки обрушатся, акции сведутся к нулю… Всё-всё рухнет. Вся наша жизнь. А что тогда останется?
— Х-ха, — чуть удивленно сказал Альфредо. Но это было веселое удивление. И я представил себе, как он когда-то за доли секунды — обдумывал? ощущал кожей? — как вписаться в поворот на своей гоночной машине. — Х-ха. Что останется? Как это что…
Он показал пальцем мне в грудь. Потом перевел палец на себя. И в завершение беззвучно потопал мягкой подошвой по кремню под нашими ногами: