Это было в Дахау
Шрифт:
С трудом я разжал губы. Пилюле этого показалось мало. Он резко развел мне челюсти, от боли у меня потемнело в глазах, затем достал перочинный нож и полоснул по десне. На это ушло не больше секунды. Боль была нестерпимой! Гной и кровь текли по подбородку на мою арестантскую куртку.
Пилюля с довольным видом смотрел на меня.
– Вот так. Нечего тревожить врача из-за какой-то зубной боли. Возьми аспирин. Следующий.
Чудом инфекция не попала в рану. Вскоре боль прошла, и через два дня ранка затянулась.
Во второй раз
При виде нарыва Пилюля вначале разъярился, а потом захохотал:
– К врачу? Из-за этого? Да ты круглый идиот! Давно бы выдавил его. Я сейчас вмиг разделаюсь с этим прыщиком.
Он быстро вскрыл нарыв. Ножницами. Я заорал, потому что и на этот раз боль была ужасная. Пилюля сказал, что терпеть не может нытиков, и не дал мне аспирина.
На следующее утро рука распухла и покраснела. Меня бил озноб, и я снова отправился к Пилюле.
– Почему же ты молчал, раз это так серьезно? – испуганно пробормотал Пилюля. – Кто бы мог подумать… такой безобидный прыщик…
Он послал меня к врачу. Тот обработал рану, но больше делать ничего не стал. Я промучился две недели.
Вероятно, в каждой тюрьме есть охранник по кличке «Дурак». В Антверпене это прозвище получил ворчливый фельдфебель. Я слышал, что в Эстервегене тоже был свой Дурак.
Дураком в Байрете прозвали высокого, худого, вечно чем-нибудь недовольного охранника с холодным взглядом и злым лицом восточного типа.
Возможно, он умел разговаривать спокойно, но я никогда этого не слышал – он постоянно рычал. Запас слов, с которыми он обращался к заключенным, был крайне ограничен: «бешеная собака», «вонючий заяц», «мерзавец». Его излюбленным выражением было: «Ты и мизинца моего не стоишь».
Он верховодил в сапожной мастерской. Здесь царила жесткая дисциплина. Стоило кому-нибудь оторвать глаза от работы, как он начинал кричать: «Где работа? Вот работа!» И стучал кулаком по столу, чтобы показать, что работу надо искать не в воздухе, а на верстаках.
Из всех «зеленых» он, пожалуй, был единственным, кто бил заключенных. В нем так и кипела ненависть.
Рассказывали, что оба его сына погибли в России, а жена умерла от болезни, которую можно было вылечить при надлежащем уходе и лечении. Но она была уже в том возрасте, когда не рожают детей, а значит, не нужна великой Германии. Врачи, видимо, решили, что лекарства можно с большей пользой употребить для солдат на фронте и для чистопородных девиц в домах деторождения. Однако ненависть этого типа обернулась не против нацизма, а против его жертв.
О Дураке рассказывали также, что за пределами тюрьмы он становился совсем другим. Охранники жили в маленьких домиках недалеко от тюрьмы. Говорили, что Дурак иногда брал кое-кого из заключенных с собой и заставлял работать в своем саду. Он сытно кормил и поил их, давал сигареты.
С первого дня моей работы в сапожной мастерской я и Дурак стали заклятыми врагами.
До меня гвозди из ботинок вытаскивал другой заключенный. Некто Масей или Масюре из Брюсселя. Его одного отправили из Байрета. Некоторые считали, что его приговорили к смерти и отправили в Вольфенбюттель для расправы. Я знал о нем только понаслышке. Он, видимо, был крепким парнем, из тех, что вызывающе смеются, когда их бьют.
Масей-Масюре тоже прилично знал немецкий, и до меня газеты получал он.
Дурак не выносил этого парня и постоянно следил за ним. Его взгляд по привычке всегда был прикован к тому месту за верстаком, где сидел Масей-Масюре, и когда я занял его, то ненависть Дурака автоматически переключилась на меня.
В мастерской были две уборные. Они находились прямо за моей спиной, возле двери, которая вела в коридор к «чехам». В уборных были высокие двери, которые, правда, не доходили до потолка. Во всех тюрьмах справлять нужду приходилось на людях. Кроме Байрета. Тут уборные даже запирались изнутри. Дурак сидел обычно в другом конце мастерской. Утром, как только я получал газету, я сразу же засовывал ее под куртку, быстро вставал, исчезал в одной из кабин и читал, потом рвал газету на клочки, бросал в унитаз и спускал воду.
На все это уходило время. Дурак начинал бесноваться. Я напоминал ему Масея-Масюре – тот тоже ежедневно запирался в уборной. Глаза Дурака загорались. Он смотрел на часы и на дверь кабины. Иной раз он не мог сдержать своей ярости, подбегал к двери, стучал в нее ногами и кричал, распаляясь с каждой минутой, так как не мог достать меня.
– Вонючий пес! – кричал он срывающимся от бешенства голосом. – Только одно и умеешь – сидеть в сортире! Работать не хочешь. Я доберусь до тебя, паршивая собака.
Иногда он давал выход своей злобе – брал ведро с водой, выплескивал ее через дверь в уборную – и тогда сразу успокаивался. Когда я, мокрый как мышь, выходил из туалета, он принимался громко, злорадно хохотать. И заключенные, чтобы не злить его, смеялись вместе с ним. Он принимал их смех за одобрение и несколько дней не придирался ко мне.
Однажды он спросил меня с явным любопытством:
– И почему ты всегда так долго сидишь там? Я вспомнил, что в таких случаях говорил
Пилюле, и ответил:
– Наверное, от слишком сытной еды, господин вахмистр.
Он покачал головой, и я удивился, заметив в его глазах что-то похожее на сочувствие.
– У тебя, видно, плохой желудок?
– Вполне возможно, господин вахмистр,- живо отозвался я.
– Мне кажется, что это из-за зубов,- подумав, произнес Дурак. Он как-то странно засмеялся и со зловещей ухмылкой сказал: – Сейчас пойдешь к зубному врачу. Желудку сразу станет легче, если тебе выдернут зуб.
Я еще ни разу не был у зубного врача, но много о нем слышал.