Это было в Дахау
Шрифт:
Я был прикован к французу. Толкнув его локтем, я кивнул в сторону станции.
– Видишь?
– Да, да. Это Дахау,- подтвердил он.
– Концлагерь,- прошептал я.
– Да, да. Адвокат верно говорил: отсюда нас отправят по домам.
– Неужели ты не понимаешь? Концлагерь Дахау.
Он не понимал. Он никогда ничего не слышал о Дахау. Но другие определенно слышали. Я заметил, как они смотрели на название станции, на эсэсовцев и на собак, они поняли, что Байрет еще не самое страшное. Собаки эсэсовцев были похожи на своих хозяев – беспощадные и злые. Они рвались с поводков, оскалив хищные клыки. Эсэсовцы продолжали
– А ну, быстрей, быстрей! Не отставать! Поторапливайтесь! Проклятые коммунисты!
Городок был погружен в темноту. На улице ни души. Кое-где на окнах раздвигались занавески, но лиц не было видно. И очень хорошо – меньше брани и плевков.
Мы уже почувствовали дух концлагеря. Дух жгучей ненависти, безжалостного унижения и уничтожения человеческой личности. Как нужна была в те минуты каждому из нас товарищеская поддержка!
Свист плетей, лай собак, топот сапог и брань подгоняли нас в течение всего пути, пока мы шли от города к лагерю. Мы шли колонной по четыре в ряд, все еще скованные попарно – двести французов и бельгийцев и бельгийский голландец Франс ван Дюлкен, за которым уже по пятам шла смерть. Я видел это. И он знал это. Франс старался поддержать в себе жизнь молитвами и маленькими кусочками хлеба. В камере он чувствовал себя в относительной безопасности. Здесь он не выдержит И погибнет.
Дорога была узкой. Несмотря на ночной холод, нам стало жарко. Хотелось есть и пить. Все очень устали. К тому же в свободной руке каждый нес чемодан.
Мы увидели лагерь издалека. А подойдя ближе, мы не только увидели его, но и почувствовали его запах. Правда, тогда мы еще не знали, что означал этот тошнотворный ядовитый смрад. Он наводил ужас – первое ощущение страха, одинаковое для всех лагерей. Составы всегда прибывали ночью. И повсюду прибывших встречали яркий свет и этот жуткий запах. Ярко-белый свет ламп и прожекторов был холодным, безжалостным и казался вызывающим в затемненной Германии. Он казался зловещим во мраке зимней ночи и леденящим, так как от него веяло холодом смерти. Ядовитый запах сковывал. Он пронизывал человека насквозь и оставался внутри. Оставался навсегда. От него не избавиться и через десять и через двадцать лет. Он всю жизнь будет тревожить твой сон.
– Быстрей, быстрей! Вас ведут на курорт. Вас ждет курорт. Там мы отучим вас, проклятых коммунистов, от ваших идиотских привычек!
Мы брели мимо больших, похожих на казармы зданий, где, по-видимому, жили эсэсовцы,- к воротам перед зданием пропускного пункта, которые с каждым шагом казались нам все страшнее. «Труд освобождает» было написано на этих воротах. Циничная ложь! Мы знали, что для нас не может быть свободы, пока существуют нацисты.
За воротами мы увидели большой плац. Там нас ждали другие эсэсовцы. С мрачных, черных сторожевых башен на нас были направлены пулеметы. Угрожающе сверкала колючая проволока.
– Шапки долой!
Мы не поняли команды.
– Шапки долой, грязные свиньи! Эсэсовцы подскочили к строю, с руганью начали избивать заключенных. Удары кулаком или плетью, брань развеяли последние надежды.
Одно ругательство оказалось новым для нас: «Крематорская собака». Страшное ругательство… Каждый из нас сразу понял, что означал удушливый смрад над лагерем.
Нас остановили перед дверью. Приказали входить группами по десять человек. Мы догадались, что сейчас отберут вещи, и начали прятать кто ремень, кто расческу, кто несколько сигарет, оставшихся в костюме. Я засунул под мышку перчатки – когда-то мне их подарила невеста.
Меня вызвали одним из последних. За нами наблюдал заключенный в сине-белой полосатой одежде. Здоровый, грубый детина – капо. Но тогда мы этого еще не знали.
– Посмотри, как разъелся этот парень. Может быть, здесь не так уж плохо кормят?
– Спроси у него, что им здесь дают. Кто-то сделал знак детине.
Он увидел, но не пошевелился.
– Ты здешний заключенный? Угрюмый кивок.
– Как здесь со жратвой? Парень ухмыльнулся.
– Отлично. Французская кухня. Мы переглянулись. Побои сразу же были забыты, и даже мерзкий запах мы как будто перестали замечать. «Слышали? Оказывается, здесь чертовски хорошая еда. Взгляни на этого парня. Прямо лоснится от жира».
– Следующая десятка. Быстрее, быстрее! Наша очередь. Нас втолкнули внутрь. Встретили пинками, бранью.
– Раздеваться!
В Байрете мы вместо ширмы ставили в камере тюфяк, когда мылись. Теперь мы увидели десять человек, вошедших перед нами, – совсем голых. Мы их с трудом узнали. Теперь и мы стояли нагие. Мы стыдились себя, чувствовали, что мы уже не люди, а скот. Мы избегали смотреть друг на друга. Скоро и наш стыд умрет. Впрочем, стыд умирает не сразу.
Я взглянул на застенчивого Йозефа Бонвуасина и на священника. Они оба съежились, стыдясь своей наготы. Я заставил себя выпрямиться. Они могут как угодно унижать меня, но им не удастся сломить меня внутренне. Не удастся, если я буду сопротивляться. Не в их силах сломить достоинство человека.
Мы сгрудились. Слышно было, как входит следующая группа. Донесся звук снимаемых кандалов, затем приказ: «Раздеваться!»
Двое заключенных под наблюдением эсэсовца принимали одежду и бросали ее в мешки. Я вспомнил Байрет и опись, которую нас заставили подписать. Когда я заметил, что мое пальто бросили в другой мешок, отдельно от остальных вещей, я подумал, что это ошибка, и обратился к эсэсовцу. Как это было принято в Байрете, я назвал его «господином вахмистром».
– Господин вахмистр, вот мой мешок.
Удар кулака пришелся по губам. У меня закружилась голова.
– Здесь нет ничего твоего. Понял? У тебя здесь нет ничего. Только жизнь, пока она продолжается. Но она продлится недолго. Ты не имеешь права обращаться к солдату СС. Понял? Грязная вонючая собака не имеет права обращаться к солдату СС!
Он толкнул меня к столу, где ждали двое других заключенных и эсэсовец. Там заполнялись карточки.
– Фамилия? Имя? – раздался грубый окрик. Национальность, место и дата рождения, адрес, профессия, вероисповедание, женат – не женат, фамилия отца и матери. Все это надлежало внести в карточку.
Многие из прошедших до меня указывали профессию повара, пекаря или мясника в надежде попасть на кухню. Сначала я тоже хотел назваться поваром. Никому из своих товарищей я не говорил об этом, надеясь, что мне единственному пришла в голову эта блестящая идея. Но все мы месяцами недоедали, и голод заставлял нас всех думать одинаково. Понимая, что эсэсовцам не удастся, видимо, пристроить столько поваров и пекарей, я назло назвался арфистом.
Эсэсовец резко повернулся в мою сторону.
– Кто ты?