Это было в Дахау
Шрифт:
Ужасное зрелище! Музыка. Шутки эсэсовцев. Три неузнаваемо изменившихся лица.
Заключенные, затянувшие петли, все еще не выпускали веревок из рук. Они были злы и на то, что казнь затянулась, и на эсэсовцев, которые выбрали именно их, и на осужденных, которые не хотели умирать. Они чувствовали себя несчастными, так как знали, что с этого момента станут отверженными в лагере. Они знали, что и сами до конца своих дней не избавятся от чувства вины.
Трудно сказать, сколько времени длилась агония. Наверное, минут двадцать. Но каждая секунда была веком страдания.
Я чувствовал кровь на закушенной губе.
Я чувствовал ненависть в сердце.
Ненависть!
Разве
– Постарайся не болтать об этом,- посоветовал мне Друг вечером.
Меня бил озноб. Голова разламывалась, болело горло, стучало в висках. Я никак не мог успокоиться.
– Вам показали казнь не для того, чтобы вы о ней рассказывали. Кто знает, что у них на уме… Лучше забыть об этом.
– Забыть? – возмутился я.
– Я знаю, такое забыть невозможно,- сказал он.- Каждый из нас насмотрелся здесь ужасов, и каждого до конца жизни будут терзать ночные кошмары. Знаешь, как убивают в Заксенхаузене?
– Не надо, прошу тебя,- взмолился я. У меня в руке был хлеб, я очень хотел есть, но не мог проглотить ни крошки.
– Но ведь это правда, – продолжал он. – Зачем же закрывать глаза на правду? Если мы не хотим знать правду, то как мы потом сможем требовать от других, чтобы они слушали нас? Правда есть правда, а зло есть зло, и замалчивание зла еще никогда не приводило к добру. В Заксенхаузене убивают экономно. Экономят и время и средства. Там построен специальный комбинат смерти под названием «Станция Зет»: морг, газовая камера, установка для расстрела. Но если у эсэсовцев есть время, то они для устрашения других ведут свою жертву на виселицу. Одна виселица установлена на плацу, еще четыре у рва, где эсэсовцы тренируются в стрельбе. С помощью блока они вешают сразу четырех человек. Эсэсовцы придумали нечто пострашнее той казни, которую видел ты. Под четырьмя веревками они установили колодки для ног. Ноги осужденных зажимают в эти колодки, а затем затягивают петлю – одновременно душат и раздирают на части. И там, в Заксенхаузене, не делают из этого секрета. Двадцать пять палочных ударов заключенным обычно отпускают возле виселиц – чтобы знали, какое наказание их ждет в следующий раз. А теперь ешь свой хлеб.
– Иди к черту! – пробурчал я.
– Ешь хлеб! – прикрикнул он на меня.
Я съел хлеб. Глотал, превозмогая спазмы и боль, как при ангине. Неужели я никогда не избавлюсь от этого горячего куска металла в груди?
– У тебя сыпной тиф, Людо,- сказал Друг.- Но пока не ходи к врачу блока. Симптомы еще не очень заметны. Дня через два сыпь будет явственно отличаться от укусов и расчесов, и температура у тебя поднимется градусов до сорока.
Мне стало страшно. Я подумал о том, что такой смертью мне бы не хотелось умереть.
– Ты говоришь о сыпном тифе так, словно это пустяковая простуда,- сказал я с упреком.
– Нельзя думать о тифе,- внушал он мне.- Мысли о тифе невольно связаны с мыслью о смерти. Ты не умрешь, если будешь бороться. Поверь мне, ты выживешь, если ты этого хочешь. Тифозная лихорадка – дело нешуточное. У большинства больных начинается бред, но ты не должен допускать этого. Начнешь бредить – и тогда конец, ты перестанешь есть и через пару дней умрешь. Надо бороться. Надо есть, хотя любая еда покажется тебе помоями.
Друг не отходил от меня. Я чувствовал, как слабею с каждым днем, но он заставлял меня съедать суп и хлеб, следил, чтобы я не впадал в забытье.
На четвертый или пятый день он послал меня к врачу.
Я попрощался с Другом. С той поры я его больше никогда не видел. Я не знаю его фамилии и не знаю, жив ли он, но я никогда не забуду этого человека – голландского врача, который спас мне жизнь.
Врач блока не церемонился с больными. Он даже не подходил к ним близко. Мы стояли раздетые в очереди, держа одежду в руках, – худые как скелеты, с торчавшими ребрами, с нечистой кожей, в укусах и расчесах, в кровоподтеках и язвах. Врач бегло осматривал нас и кивком головы указывал, куда идти. Меня он отослал в группу, направляемую в лазарет.
После традиционного ожидания нас повели к блоку № 7. С того момента, как вспыхнула эпидемия тифа, лазарет постоянно расширялся – до самого последнего дня существования лагеря. Мы брели как в тумане. Над лагерем висел смрад/Смрад от крематория, от трупов, болезней и голода, от грязи и страдания. Мы едва передвигали ноги по мерзлой лагерной улице, и один из эсэсовцев со смехом крикнул сопровождавшему нас врачу: «Веди лучше этих крематорских собак прямо к печам!»
У лазарета нам снова пришлось ждать, остановившись между пятым и седьмым блоками. Там лежали десятки трупов, аккуратно сложенных в штабеля, как дрова.
Никто не обращал на нас внимания. У нас не было охраны, но никому и в голову не приходило бежать. Наконец на улицу вынесли трупы, и нас загнали в помещение, где нечем было дышать. На трехэтажных нарах без тюфяков и одеял лежали больные. Они находились в самом жалком состоянии. Многие бредили.
Никто не помогал нам. Мы сами должны были забраться на нары, с которых только что сняли мертвецов. Несмотря на ужасную слабость, я заставил себя влезть на самый верх, полагая, что там не так грязно. Однако доски, как и внизу, были в крови и нечистотах. С трудом мне удалось перевернуть их и улечься на спину. Наверное, впервые в Дахау я лежал на спине – здесь, в лазарете, у каждого больного были свои нары. Но вскоре у меня начался озноб. Я не мог унять дрожь и в то же время чувствовал, что весь горю. Сознание мутилось, и я старался сконцентрировать свое внимание на том, что происходит вокруг. Кто-то неестественно громко пел. Кто-то беспрерывно ругался. Сосед внизу был без сознания и страшно хрипел. К нему подошел врач со шприцем и сделал укол в локтевой сгиб. Хрип вскоре прекратился. Больной перестал дрожать. Его глаза вдруг открылись и остекленели. Умер.
Врач со шприцем приближался ко мне. Я надеялся, что он пройдет мимо. Но он остановился около меня. Я покрылся холодным потом от страха, бессилия и отчаяния. Он схватил мою руку, нащупал вену. Я хотел вырваться, но меня словно парализовало.
Врач ушел, и я стал отсчитывать секунды, прикидывая, через какое время после укола умер сосед внизу. Дважды я сосчитал до шестидесяти, но состояние мое оставалось прежним. Лихорадка продолжалась. Мне казалось, что я еду в поезде. Ритмичный перестук колес, гудок паровоза. Я смотрю в окно на зеленые леса, на заснеженные поля зимнего Кемпена. Тянутся вверх провода… Только не поддаваться галлюцинациям! Не терять сознания! Сопротивляться до конца!
– Проклятие! – крикнул кто-то совсем рядом по-фламандски.
Я оглянулся. С пола поднимался больной с окровавленным лицом. Он спрыгнул с верхних нар и расшибся. Его лихорадочные глаза растерянно блестели.
– Что с тобой? – спросил я.
– Приснился сон. Мне все время снится, что я еду в поезде мимо своего дома. Вот я и спрыгнул на ходу,- смущенно сказал он и, тяжело дыша, полез на нары.
Через минуту он уже погрузился в забытье. А в моей голове уже снова раздавался стук колес… Я заставил себя преодолеть отвращение к пище. Помня советы Друга, с трудом проглотил днем суп и вечером свою порцию хлеба.