Это было в Ленинграде. У нас уже утро
Шрифт:
Когда Губин прочёл отрывок из своего письма, я вздрогнул. Мне это не приходило в голову. Я не допускал даже мысли, что именно это причина её молчания. Я попросил Губина дать мне прочесть всё письмо. Там было много страшного. Я несколько раз перечитал подпись, чужое мне имя.
Вечером я сидел в радиорубке и слушал музыку. Передавали Шестую симфонию Чайковского. Но я повернул ручку и стал слушать фокстроты с машинным, металлическим темпом. Под них не думалось. Потом я пошёл спать.
…Это
Венцель был, видимо, в хорошем настроении. Он стал стягивать мешок, напевая песенку. Он пел всегда только одну песенку, вставляя в текст отсебятину. Получалось так: «Но ты уйдёшь… — куда ты уйдёшь? — холо-одной и далёкой… укутав сердце — во что? — в ме-ех и шиншил-ла…» В редакции его считали специалистом по юмору. Он вообще был весёлым, обаятельным человеком. В него влюблялись и женщины и мужчины. У него были волосы с проседью, детское лицо и надутые губы. Ему было сорок лет. Во сне он иногда стонал и всхлипывал: «Ах, мама моя…»
— Вставай, — сказал Венцель, — вставай и благодари.
Он вытащил из мешка флягу.
— Письмо получил? — спросил Губин. Он был уже навеселе.
— Нет, — ответил я.
— Ну, получишь, — сказал Губин. — Почта виновата. Письма возят теперь через Ладогу.
Водка ударила мне в голову, стало легко, и всё вокруг потеряло глубину.
— Я знаю об одном случае, — сказал Венцель, — слушай меня, я знаю. Что? Это вот… — Он всегда вставлял «это вот» между фразами. — Ты слушай меня. Я встретил одну женщину. У неё сын на фронте. Полгода не писал. А потом — бац — десять писем подряд. Это всё почта. Ты слушай меня…
Я слушал его и верил. Я верил во что угодно, кроме одного. В это я не мог поверить.
— Конечно, это почта, — сказал я.
— А теперь будем спать, — предложил Венцель.
— Нет, я сначала прочту стихи, — сказал Губин.
— Завтра прочтёшь, — оборвал его Венцель.
— Нет, сегодня! — крикнул Губин.
— Пусть прочтёт сегодня, — примирительно сказал я и полез к себе на полку.
Губин начал декламировать Блока. Первые строфы я слышал. А потом заснул.
Наш фронт не знал чёрных дней отступления. Мы не видели дорог, забитых людьми, и не слышали горьких вопросов жителей: «Куда же вы уходите?» Мы по колени увязли в наших болотах, и если нам трудно было идти вперёд, то идти назад уже было невозможно.
У нас не было громких побед. Мы завидовали Западному и Южному фронтам, читая сводки Информбюро, но мы упорно, хотя и медленно, продвигались вперёд.
В просторном трёхкомнатном блиндаже командующего на стене висела карта нашего фронта: чёрная полоса показывала линию фронта на 1 сентября 1941 года, красная — на 1 января 1942 года. Красная была значительно северо-западнее.
В то время всем нам казалось, что основная цель нашего фронта — прорыв блокады
…Как-то редактор сказал, подавая мне листок бумаги: «Надо написать листовку». Я прочёл бумагу. Это был приказ о наступлении, подписанный Военным советом. Я написал листовку к войскам. Она заканчивалась словами: «Ленинград нас ждёт. Вперёд, к Ленинграду!» Мне было очень трудно писать. Всегда трудно писать, когда чувства больше, чем слов.
Я сдал листовку редактору. Он сказал, что наши танки прорвали оборону немцев и начали рейд по тылам противника.
— Проберёшься к танкистам? — спросил редактор.
— Попробую, — ответил я.
— С Венцелем поедешь, — сказал редактор. — «Эмку» мою возьмёте.
Я пошёл отыскивать шофёра, а Венцель стал укладываться.
«Эмка» уже стояла у вагона. Красная надпись «такси» ещё не стёрлась на переднем стекле. Венцель сел рядом с шофёром, а я позади, и мы тронулись.
Нас ожидал длинный путь — сто двадцать километров по отвратительной дороге. Неожиданно наступило потепление. Мы уже привыкли к шуткам ленинградского климата и не удивлялись. По стёклам кабины лениво ползли капли воды. Венцель перегнулся ко мне и начал рассказывать одну из своих бесконечных пограничных историй: он когда-то служил на границе. Я слушал его и смотрел в оттаявшее окно.
Нам предстояло проехать двадцать километров до реки, пересечь её и проехать ещё километров сто. Внезапно послышались артиллерийские разрывы.
— По переправе бьют, — сказал Венцель.
— Почему ты думаешь, что по переправе? — спросил я.
— Не по чему им больше тут бить. Они всегда бьют по переправе.
Впереди не было машин, и мы ехали быстро. Канонада становилась всё слышней.
— Вот и Городище, — сказал я.
Через переднее стекло кабины уже были видны очертания разрушенных кирпичных домов. Издали городок казался огромной красной кучей.
Шофёр дал газ, мы свернули с дороги, ведущей на переправу, и уже через десять минут ехали по красноватому от кирпичной пыли снегу. В этом разрушенном мирке всё было красным.
Мы вышли из машины и пошли к развалинам.
Немецкая артиллерия била не умолкая. Снаряды ложились правее нас, где-то в районе переправы. Подул холодный ветер, начинало морозить.
Было видно, как горят костры в подвалах сохранившихся домов. Я заглянул в один из подвалов. Там тоже горел костёр и группа бойцов грелась у огня.
Никто не обернулся, когда мы вошли. Бойцы сидели вокруг костра и слушали кого-то. Говорила женщина. Мы не видели её лица, она сидела спиной к нам.
Мы тихо обошли круг, чтобы увидеть лицо говорившей. Это была совсем ещё молодая девушка. На вид ей нельзя было дать больше восемнадцати лет. У неё был очень высокий голос.
Девушка говорила о Ленинграде. Я понял это не сразу. Она не произносила слово «Ленинград». Девушка говорила «он», и мне сначала показалось, что речь идёт о каком-то человеке.