Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории
Шрифт:
Парижане, когда вы проходите мимо дома 84 по авеню Фош, вспомните, что именно тут разбился человек, имя которого является олицетворением чести французской нации.
Что касается адмирала Тьерри д’Аржанльё, оставшегося в армии и посланного в 1946 году верховным комиссаром в Индокитай, то он захотел разрешить тамошние трудности на свой лад, то есть с помощью пушек (обстрел Хайфона). Известно, как обернулось дело. Тогда он вновь надел рясу и прожил еще семнадцать лет в монастыре кармелитов в Финистере. Он погребен на хорах церкви Аржанльё.
Да, такова в целом была Свободная Франция.
IV
Галерея интеллигентов
Однако беглецом с континента интересовались не только лондонские французы; он вызывал любопытство и у некоторой части британской
Франко-английские отношения всегда были отмечены двойственными и противоречивыми чувствами.
«Friend or Foe», «The Sweet Enemy» [40] — названия двух замечательных книг, посвященных отношениям между нашими странами. Наиболее внимательные и страстные друзья рекрутируются как раз в самых просвещенных кругах.
40
«Друг или враг» сэра Алистера Хорна; «Добрый враг» Изабеллы и Роберта Томбс. (Прим. автора.)
В качестве доказательства я приведу приглашения, которые получил в первые же недели моего пребывания в Лондоне. Гарольд Николсон, весьма близкий к Черчиллю парламентарий и почти министр информации, узнав о прибытии молодого французского писателя, счел себя обязанным пригласить его на обед в «Трэвеллерс клаб» на Пэлл-Мэлл. В высшей степени культурный супруг выдающейся романистки Виты Сэквилл-Уэст, сам писатель и автор редакционных статей, формировавших общественное мнение, он проявил трогательную жадность к новостям из Франции, к тому, как там живут, к чувствам населения, к различным движениям Сопротивления. Именно ему, а может, другому министру-франкофилу Даффу Куперу — мне так и не удалось прояснить этот пункт — мы обязаны фразой: «Франция проиграла сражение, но не проиграла войну», которой де Голль хладнокровно воспользовался, чтобы сделать лозунгом на знаменитом плакате Свободной Франции, удовлетворившись тем, что просто закавычил ее и дал без подписи.
Британский писатель, с которым я сам больше всего желал встретиться, был Чарльз Морган, романы которого имели огромный успех во Франции. Я слышал, как он, в прекрасном расшитом зеленым и золотым фраке, произносил свою вступительную речь как ассоциированный член Академии гуманитарных наук. После нашего поражения он написал «Оду Франции». Итак, я побывал у Чарльза Моргана.
Он был наделен очень странной красотой. Два великолепных профиля, и меж ними почти ничего — настолько узким было его лицо. Этот «медальный вид» еще больше подчеркивался немного надменной бесстрастностью его манер. А его флотская трость с серебряным набалдашником казалась частью его самого. Он уже был статуей, которую ему, увы, не воздвигнут. Ибо его соотечественники не питали к нему того же восхищения, что и мы. Он казался им устаревшим, чем-то вроде английского Поля Бурже. Почему он перестал нравиться? Может, из-за стиля, находившегося под слишком большим влиянием французского языка, или же из-за чего-то, что делало его похожим на слишком благовоспитанного Д’Аннунцио? Я не решился его перечитывать. Но думаю все же, что он не заслуживал того удрученного выражения лица, которое появлялось при упоминании его имени, особенно у друзей, которых я завел себе в «Горизонте».
«Горизонт» был большим авангардным журналом, наследником движения Блумсбери, который был открыт для авангардных талантов и ни один номер которого в продолжение всей войны не обходился хотя бы без одного французского сюжета, будь то Мольер, Лакло, Флобер, Аполлинер, Жид, Элюар или Монтерлан. «Это ресторан фирменных блюд, но меню всегда одно и то же», — говаривал его редактор Сирил Коннолли, а уж он-то не будет забыт, и его имя по-прежнему олицетворяет все то, что было наиболее интеллектуального, наиболее изысканного, наиболее взыскательного, наиболее high brow [41] в английской литературе нашего времени. Еще долго будут читать его «The Unquiet Grave», написанное с чисто латинской лаконичностью.
41
Букв.:высокий лоб (англ.).Это словосочетание может переводиться как «чистый интеллектуал», причем как в положительном, так и в отрицательном смысле. (Прим.
Сирил Коннолли отличался приятной наружностью: блондин с редкими и легкими волосами, довольно румяным лицом и носом в виде запятой. Этот строгий, но справедливый критик проводил лето, объезжая Францию, сидя за рулем открытой машины — как правило, красной, — в обществе очередной любовницы, которой не переставая, рассказывая о прелестях предыдущей. Становилось понятно, почему ему так часто приходилось их менять.
Другая видная фигура этой профранцузской элиты середины века — критик и эрудит Реймонд Мортимер, который говорил, что временное отсутствие Франции дает ему ощущение, будто пропала половина Англии.
Когда он меня пригласил, также на Пэлл-Мэлл, но в соседний с «Трэвеллерс» клуб «Реформ» — где до сих пор нужно заявлять, чтобы быть туда принятым, что вы за Reform Bill 1832 года! [42] — его первые вопросы были: «Как поживает Мориак, что стало с Жидом, что поделывает Сартр?» Ладно бы еще два первых. Но довольно странно — упомянуть среди наших главных писателей Сартра, который опубликовал всего лишь «Тошноту» и «Стену».
Что я мог ответить? Что Мориак очень достойно, но очень тихо удалился в свои борделезские виноградники? Что Жид, избрав на время Ниццу, чтобы получать там скупые почести от своих почитателей, предпочел вскоре уехать в Северную Африку, молодое население которой больше подходило его вкусам? Что Сартр, пунктуальный, как чиновник, усаживался каждое утро за стол в кафе «Флора» и писал, в то время как его пьесы шли в театре с благословения немецкой цензуры?
42
Реформа избирательной системы в Англии 1832 гола (англ.). (Прим. перев.)
Я мог бы добавить, что Дриё Ла Рошель продолжал бесчестить себя, поддерживая фашизм, в который не верил, что Эмманюэль Берль, писавший первые речи Петена, оказался застигнут врасплох расовыми законами и что Мальро, гнушаясь Сопротивлением, которое не позволяло позы, предпочитал переживать любовь на Лазурном Берегу.
Бир-Хакем нашей литературы еще не наступил.
Увы, нельзя перечитать Реймонда Мортимера, потому что он умышленно ничего не опубликовал, кроме одной книжечки «Try Anything Once», [43] где содержатся три коротких текста, которые показались ему самыми завершенными из сотен, написанных для «Нью стейтмент» и «Санди таймс». Он предварил их автопортретом: «The author is a shameless elitist who always preferred liberty to equality…» [44]
43
«Попробуй хоть раз» (англ.). (Прим. ред.)
44
«Автор — это не имеющий стыда представитель элиты, который всегда отдавал предпочтение свободе перед равенством» (англ.). (Прим. ред.)
Слово «shameless» хорошо его определяло: без стыда, без утайки, без лицемерия, всегда такой, какой есть. Он был гомосексуалистом, но не стыдился этого, не выставлял напоказ и не был склонен к прозелитизму — совершенно сдержанный и совершенно независимый ум.
Длинная волнистая прядь над чеканным профилем, внимательный и благожелательный взгляд: он был любопытен ко всему, но от всего отстранен.
Я не знал никого другого, способного так погрузиться в непринужденную беседу, кем бы ни был его собеседник: старьевщиком, герцогом, археологом, фермером, электриком или офицером индийской армии.
Ему было достаточно одной-единственной статьи, чтобы обеспечить успех книги. Какой молодой преподаватель Оксфорда или Кембриджа, погружаясь в еженедельники, не выуживал оттуда антологию Мортимера — панораму литературы середины XX века?
Он делил с двумя друзьями очаровательный, напоминавший фонарь деревенский домик в Хенли, на берегу Темзы, где была пришвартована длинная плоскодонная лодка из светлого лакированного дерева.
У каждого из троих имелась своя квартира в Лондоне. Но они были связаны общими сентиментальными воспоминаниями, а потому бывали здесь каждый уикэнд, чтобы вместе насладиться преходящей жизнью.