Это мы, Господи!
Шрифт:
…В одном исподнем белье, заломив руки, сидели, тесно прижавшись один к другому, четыре человека. Теперь с вошедшими смертников было семеро. Глаза каждого казались дегтисто-черными: зерна зрачков были неправдоподобно велики, распираемые предсмертным осмысленным ужасом. Мысль, что вот уже завтра их не будет в живых и никогда потом, кидала людей то из угла в угол поодиночке, то в одну тесную кучу. До крови грызли руки, пальцы вырывали пряди волос. Но нет, это не сон. Это — быль и явь, это — неумолимая правда, как вот эти желтые цементные стены и стальные двери камеры!..
Измучив вконец тело, мысль о смерти на минуту притуплялась, терялась в веренице
В середине ночи, часа за три до времени расстрела — четырех часов пятнадцати минут, — не выдержал один из обреченной семерки. Сняв кальсоны, он яростно начал разрывать их на части. Затем, связав из кусков длинную ленту, дико прыгнул на нары и замотал один конец за свисающее с потолка кольцо, другой за шею. Никто не мешал самоубийце. Зачем?… Подогнув ноги, он резко опустился, и скрежет зубов и хрип горла вытолкнули синий клубок пены на волосатый подбородок…
Закинув руки за голову, Сергей ходил по камере. Нет, теперь уж ничего, ничего нельзя было сделать… Оставалось последний раз прошагать мысленно свои двадцать три года. Нет, в прошлом все было как надо… Иначе он и не мог. Только так, как было и должно быть! И только обрыв этой немноголистной повести нелепый… без подписи, без росчерка…
Глава шестнадцатая
Страх, как и голод, истерзав и скомкав тело, делает его со временем бесчувственным, апатичным и ленивым к восприятию ощущений. Шестеро смертников к концу ночи выглядели спокойней. Серые их лица хранили покорность и бесстрастье, и лишь инстинктивная воля к самосохранению согнала всех в тесную кучу в дальнем углу нар.
Тело удавленника, нелепо перекосившись, было обращено лицом к смертникам, полузагораживая дверь камеры. Длинный раздувшийся язык бычиной селезенкой выполз изо рта висевшего и загнулся в сторону уха. Огромными оловянными пуговками синели выкатившиеся из орбит глаза и, казалось, вот-вот упадут на доски нар, как падают с дуба созревшие желуди.
Тихо в камере. Выплеснули с вечера смертники с хрипом горловым испуг и муки, протест и жалобы. Пусто в голове. Лень в теле. Лишь неугомонное сердце отбивает без устали удары-секунды. Что же ты, сердце? Куда ты? Ну, замри на минуточку, останови ночь! Ты знаешь ведь, сердце: мы мало жили… Слышишь, мое сердце? Знаешь? Я хочу жи-иить!!!
И в назначенное время услышали смертники за дверью топот кованых сапог и грохот открываемой двери. Вот оно! Как подброшенные током огромной силы, вспрыгнули смертники на ноги и… стали прятаться друг за друга. Ломая пальцы чьих-то рук, обхвативших его живот, Сергей
— Куликов!
— Попов!
— Руссиновский!
Надзиратель сложил листок, ожидая вызванных. Гестаповцы молча разглядывали висевшего.
— Я — Попов…
В первый раз Сергей заметил, какие добрые и умные глаза у этого парня. Высокий белый лоб его пересекала темная косичка спутанных волос, серые впалые щеки подергивались энергичным сжатием зубов.
«Такие не ползают на коленях!» — подумал о нем Сергей и, подойдя к Попову, стал рядом.
— Я — Руссиновский.
За дрыгающие желтые ноги и дулей выпятившуюся голову на длинной шее принесли надзиратели Куликова из угла камеры. Он не стонал и даже не плакал. Неподвижными рыбьими глазами изумленно уставился он на гестаповцев, сидя у ног Попова и уцепившись за его кальсоны.
— Идемте со мной!
Начальник вещевого склада вышел в коридор. Сергей и Попов разом ступили за ним.
— Раус! — гаркнул один из гестаповцев и размашистым пинком выбросил за ними Куликова. Двери камеры захлопнулись, прикрыв гестаповцев, одного надзирателя и трех смертников с одним повесившимся.
— Наслаждаетесь, господин начальник? — спросил, вздрагивая ноздрями, Сергей. — Куда ведете?
— Одевать вас.
— Зачем?
— Приказано. Отправлять будут.
— В лес?
— Туда вывозят голых… знаешь ведь…
…Над тюрьмой, в бездонной пропасти неба, пушистыми котятами шевелились звезды. Декабрь выклеивал на широких окнах канцелярии стальные листья папоротника, наивными мотыльками кружил вокруг висевшей над воротами лампы редкие сверкающие снежинки. Во дворе, на тонком батисте молодого снега, только что, видимо, развернувшийся автомобиль наследил огромный вопросительный знак. Оставив Сергея, Попова и Куликова у каменных ступенек крыльца и поручив их привратнику, надзиратель вбежал в канцелярию. Оттуда сейчас же вышли два жандарма. Еще в коридоре Сергей заметил в их руках что-то тускло сверкавшее.
«…Значит, думают прямо тут…»
Эти два гитлеровца были хорошо откормлены. Высокостоячие фуражки, делая их похожими на болотных чибисов, врезались околышами в бритые затылки. Огромные черные кобуры маузеров болтались у них на левых бедрах, в руках пылали никелем новенькие наручники. В один миг левая рука Сергея была скована с правой рукой Попова, а не перестававший дрожать осиновым листом Куликов прилип к правой руке Сергея…
По сонным зловещим улицам Паневежиса в пять часов утра никто не ходит. Временами слышен лишь размеренный шаг фашистских патрулей да испуганный от привидевшегося во сне коридорный лай «бонзы».
Жандарм. Три удивительно ровно и тесно идущие фигуры в сером. Жандарм.
Резкие, звонистые ступки сапог путаются с тупым стуком деревянных клумп.
Пять странно движущихся людей пересекли весь город и вошли в темный и узкий переулок, ведущий к вокзалу.
— Что они думают делать с нами, Руссиновский?
— Не знаю, Попов. Видишь: увозят…
— Пальцы окоченели… Давайте в чей-нибудь карман всунем руки.
— Жить думаете, Попов?
— Вы это не одобряете?
— Напротив. Вы просто не теряетесь…