Это невыносимо светлое будущее
Шрифт:
С таким лицом, как у генерала, нищие просили хлеба на паперти в глухую пору самодержавия и реакции…
– Зёма!
Водилой «зилка» оказался Сенька Швырин, мой корефан и зёма со второго взвода.
– Зёма, мля… – заревел Сеня, понукая свой избитый «зилок» вослед пестрой от весенней грязи «Волге» генерала, который то и дело поворачивал свой кумпол, дабы удостовериться, что мы еще не свернули с пути истинного в сторону женского общежития или пивбара «Саяны».
– Что ты… встреча… я, блин, не ожидал, мля. За…ачим эту мебель запросто, раз вместе. Что ты, зёма, вашу мать…
Я важно кивал, косясь на Пыжикова, – видал, дескать, какой у меня
Надо заметить, что перевозка мебели населению никогда не была мечтой моей жизни и от нескольких опытов на этом поприще у меня остались тяжкие воспоминания о тесных лестничных клетках, табличках «Лифт не работает», режущих плечо канатах, сопящих коллегах, обтирающих задницами стены, и истошных воплях: «И рэз!» – и отупелый, пошатывающийся спуск вниз, проткнутый насквозь мыслью о следующей вещи.
– Лишь бы не было пианино, – мудро сказал я.
– Что? А если бы лифт работал – ваще было б зашибись. Копать мой лысый череп! – Глаза зёмы искрились, как весенняя проталина в нефтяных разводах.
Он бурно салютовал новостями: зашивон Чана отсидел на «губе» червонец за то, что слинял с наряда к бабе; новый взводный ведет себя скромно – службу понял; дембель далек, но неизбежен; калым хороший и на хавку хватает; подходит раз старшина и говорит: а я ему и… представляешь? Гы-гы… От ментов уже и бензином хрен откупишься, салабоны на службу забивают – вот на днях одного борзого гасили, а первую в гарнизоне шлюху Лильку нашли голую утром в спортгородке третьей роты пьяную вдрыб… И собирается он после армады педагогом в школу – мужиков теперь ценят, зарплату повысили. И два месяца отпуск.
– А ты куда, зёма, после армады? – вывел он меня из дремы.
Я осоловело повел башкой, как ворона, потерявшая во сне равновесие на суку, и вяло каркнул:
– В кооператив «Половые услуги», – и, скучающе обозрев прыгающий за окном пейзаж, ляпнул абы что: – А вот Пыжиков – актером у нас!
Зёма чуть не переехал трехэтажный дом на обочине.
– Кем?! – На дорогу он больше не смотрел: поворачивал свой рубильник либо на меня, либо на заерзавшего Пыжикова.
– В натуре? Не свистите, а то улетите!
– Не… зуб даю, – поклялся я.
– Бичи… в натуре?
Пыжиков наконец подтвердил:
– Я закончил Щукинское училище. Это театральное такое есть. В Москве.
– Я тащусь и хренею с вас, бичи. Веревки! И кого ж ты там играл?
Пыжиков сидел нахохлившийся, как умирающий голубь.
Голубь всегда умирает красиво.
Сожмется в комок, приподнимет что есть силы крылья и щурится в напряжении, будто хочет продохнуть что-то, тяжесть какую-то в груди рассосать. Знает, не взлетит и перышком не дрогнет. На мокрый асфальт, что под мраморной лапкой, даже не взглянет – только в себя. И дернется вдруг, взметнет крылья, ослепив белыми подкрылками, вывернется назад и замрет. Будто пуля его сорвала, как цветок с поля небес, будто вырвали его из полета, будто умер он в небе, и не асфальту его судить. Так и сожмет его костлявая рука, ослабив порыв, пригладив перья, открыв нешумный рынок для червячков и мошек. Но это уже будет не голубь, а немножко мяса и спички костей. Этого не жалко. По-настоящему можно жалеть только красивое. Остальное – не впечатляет.
– Актер, я тащусь. – Зёма фыркал, как яичница на сковородке. – На сцене раз прохреначил, и все соски твои – капец! Милый, а кого ж ты будешь играть после армады?
Пыжиков дернул левым плечом и сощурился, будто сунулся в заброшенной хате лицом в паутину.
– Не знаю. Никого
– А почему, зёма?
«Зилок» ревел, форсируя распутицу. В кабине была Африка. Зёма курил, и сизый дым вздымался к потолку. Зёма орал вопросы с радостным лицом. Я созерцал дорогу, молясь, чтобы малоподвижные пенсионеры не покидали свой очаг или не приближались к этой дороге. Пыжиков что-то тихо отвечал. Зёма с первого раза не всасывал – Пыжиков повторял еще раз, проще, а когда зёма еще раз раскрывал свою пасть: «А?!» – вообще кричал что-то несуразное:
– Мне ничего не надо. Я потом хочу… Может, в лес уехать… Рыбу ловить. Молчать.
– Чего?
– Не хочу ничего! – Мне казалось, что Пыжиков сейчас заплачет. – В лес хочу! Один!
– А?!
– В лес хочу!!! – кричал сумасшедший Пыжиков.
– У твоих там пасека? Мед – это клево, – понял наконец зёма, держа в перекрестье своих плутоватых глазок цвета фиалки заляпанную издержками весеннего таяния задницу генеральской «волжанки», показывающей нашей колеснице путь на Голгофу.
– Актер, слышь. – Зёма посерьезнел. Глаза его безупречно округлились, а голос был тих и вкрадчив. – А… а с бабами на сцене взаправду целуются? Или так себе?
«Волга» завернула во двор кирпичной девятиэтажки и тормознула. Мы – соответственно. Зёма вывалился из кабины и вопросительно сдвинул на затылок шапку.
Генерал, ссутулясь от ветра, кисло глянул в нашу сторону и махнул рукой. Зёма неторопливо распахнул дверцу.
– Покурим? Велено обождать.
– Покурим.
Солнце лупит лучами зачерневшие сугробы, выжигая серые плешинки асфальта, и огромный парус синевы с белыми заплатами облаков нависает над крышами и черными деревьями, залепляя уши живому и мертвому ватой тишины, и лишь пригоршни птичьих стаек слабо вскрикивают, словно поскрипывает мачта под ветром. Рубит солнечная мельница мешки тоски, собранные за зиму, гложет сладкой пыткой – засмотришься так и бросишься шагать в весну, упадешь на колени, звеня подтаявшими льдинками, и крикнешь сердцем из самой глуби: «Что? Что тебе надо, весна?» И вся весна будет улыбаться и плакать в ответ, огромной рекой, унося тебя, врачуя сердечную боль непрочным бинтом жестокой тишины, – весна, подлая тварь и добрая мать… и сердце ноет, как дерево в натужном порыве по ночам, что выросло меж двух заборных досок. И добрая рука срубит потом на дрова, и не будет тогда ничего, ничего, ничего.
– Так хрен ли ты такой млявый, не прошибу? – сказал зёма сурово, оглядев скончавшийся «бычок».
Пыжиков, пройдя пару шагов по звенящей наледи, обернулся:
– Вам не понять. – Еще шаг – и через плечо: – Не понять.
Зёму как обухом погладили – он минут десять глотал слюну.
– Объясняю еще раз, – осветил я ситуацию. – Для бронепоезда. Дубовый ты, зёма. Так надо понимать.
Зёма начал глотать воздух.
Пыжиков неприятно сощурился.
– Нет, не так. Мы – разные. Просто разные. Как береза и сосна.
– Ну да, береза и сосна, – понимал все с полуслова зёма. – А я дуб, значит.
– Да не-ет – вы и это не поняли. Все не объяснишь. Да и вообще – что-то даже себе не объяснишь.
Весна – все-таки весна. Пыжиков откровенничал первый раз.
– Вот вы поймете меня, – горячо зашептал Пыжиков, напряженно качаясь против нас, пытаясь обозначить и мое участие в беседе, но я по привычке держался поодаль, – нет, не во всякой воде надо купаться, всего лучше так: стал по коленочки – и думай, как хочешь – в воде я стою или на бережку?