Этот бессмертный
Шрифт:
– Миштиго, — сказал я, когда мы с ним остановились, чтобы сфотографировать склон холма, — почему бы вам не отправиться домой? Не вернуться на Талер? Не податься куда-нибудь еще? Не выйти из этой игры, не начать писать какую-нибудь другую книгу? Чем дальше мы уходим от цивилизации, тем меньше у меня возможностей вас защищать.
– Вы ведь дали мне пистолет, помните? — сказал он и сделал правой рукой жест, будто стреляет.
– Хорошо, я просто подумал, что надо попытаться еще раз.
– Это что, козел стоит там на нижней ветке?
– Угу; они любят
– Я хочу его тоже снять. Это ведь олива, верно?
– Да.
– Хорошо. Я хотел знать, как мне назвать снимок. Подпись, — проговорил он в диктофон, — будет такая: «Козел, объедающий зеленые побеги оливы».
– Превосходно. Снимайте, пока вы его не упустили.
Если бы он только не был таким некоммуникабельным, таким чужим, не относился так наплевательски к собственному благополучию! Я его ненавидел.
Я не мог его понять. Он не желал разговаривать, разве что спрашивал что-нибудь или отвечал на вопрос. Даже если он отвечал на вопросы, он был немногословен, уклончив и держался вызывающе — все это сразу.
Самодовольный, высокомерный, синий, властный — он заставил меня усомниться в том, что роду Штиго свойственна склонность к философии, филантропии и просвещенной журналистике. Он мне совершенно не нравился.
Но в тот же вечер я завязал разговор с Хасаном (перед тем я весь день не спускал с него голубого глаза).
Хасан сидел у костра и смотрелся как рисунок Делакруа. Поблизости сидели и пили кофе Эллен и Дос Сантос, поэтому я смахнул пыль со своего арабского и приступил:
– Приветствую тебя.
– Приветствую.
– Сегодня ты не пытался меня убить.
– Нет.
– Может быть, завтра?
Он пожал плечами.
– Хасан, посмотри на меня.
Он посмотрел.
– Тебя наняли убить этого синего.
Он снова пожал плечами.
– Тебе не надо ни отрицать, ни подтверждать это. Я уже знаю. Я не могу допустить, чтобы ты это сделал. Отдай Дос Сантосу обратно деньги, которые он тебе заплатил, и ступай своей дорогой. Я могу на утро вызвать тебе скиммер. Он тебя доставит, куда ты захочешь.
– Но мне хорошо здесь, Караги.
– Тебе скоро станет здесь плохо, если только что-нибудь случится с этим синим.
– Я только телохранитель, Караги.
– Нет, Хасан. Ты сын верблюда, страдающего диспепсией.
– Что такое «диспепсия», Караги?
– Я не знаю, как это будет по-арабски, а по-гречески ты не поймешь. Погоди, я подберу другое оскорбление. Ты трус и пожиратель падали, прячущийся по закоулкам, ты помесь шакала с обезьяной.
– Это, должно быть, именно так, Караги. Мой отец мне говорил, что с меня надо содрать с живого кожу и разорвать на части.
– Это почему он так говорил?
– Я был непочтителен к Дьяволу.
– Да?
– Да. Это были дьяволы — те, кому ты вчера играл на свирели? У них были копыта и рога…
– Нет, это были не дьяволы. Это детишки, родившиеся в Горячем Месте у несчастных родителей, которые бросили их умирать в лесу. Но они выжили, потому что лесная глушь
– Ах так! Я надеялся, что это дьяволы. Я все равно думаю, что это они, потому что один из них мне улыбнулся, когда я молил их о прощении.
– Прощении? За что?
В глазах у него появилось отсутствующее выражение.
– Мой отец был очень достойный человек, добрый и религиозный, — начал он. — Он поклонялся Малаки-Таузу, которого погрязшие в невежестве шииты (тут он сплюнул) называют Иблисом, или Шайтаном, или Сатаной; и он всегда выражал уважение Аллаху и всем остальным. Отец был известен своей набожностью и многими добродетелями.
Я любил его, но у меня, мальчишки, сидел внутри какой-то чертенок. Я был очень скверным мальчишкой — я взял мертвого цыпленка, насадил его на палку и назвал Ангелом-Павлином, как Малаки-Тауза, — я швырял в него камнями и выщипывал из него перья. Кто-то из мальчишек испугался и рассказал об этом моему отцу. Отец высек меня прямо там же, на улице, и сказал, что за такое богохульство с меня надо с живого содрать кожу и разорвать на части. Он заставил меня отправиться на гору Синджар и там молить о прощении — я туда пошел, но чертенок, несмотря на порку, все еще сидел у меня внутри, и я молился, но на самом деле не верил.
Теперь я стал старше, и чертенка больше нет, но и моего отца уже много лет как не стало, и я не могу сказать ему: «Я сожалею, что насмехался над Ангелом-Павлином». С годами я почувствовал, что необходима религия. Я надеюсь, что Дьявол в своей мудрости и милосердии поймет это и простит меня.
– Хасан, тебя трудно как следует оскорбить, — сказал я. — Но я тебя предупреждаю — с этим синим ничего не должно случиться.
– Я только простой телохранитель.
– Ха! У тебя хитрость и яд змеи. Ты вероломен и коварен, и вдобавок порочен.
– Нет, Караги. Спасибо, но это неправда. Я горжусь тем, что всегда выполняю свои обязательства. Это все. Это закон, по которому я живу. И ты не сможешь оскорбить меня так, чтобы я вызвал тебя на дуэль и тем самым дал тебе возможность выбрать схватку голыми руками или бой на саблях или кинжалах. Нет. Я не принимаю твоих оскорблений.
– Тогда берегись, — сказал я ему. — Первое твое движение, направленное против веганца, станет для тебя последним.
– Если так предначертано, Караги…
– И называй меня Конрад!
И я отошел, полный скверных мыслей.
На следующий день все были по-прежнему живы; мы свернули лагерь и до следующей внезапной остановки сделали около восьми километров.
– Похоже на детский плач, — произнес Фил.
– Действительно.
– Откуда это?
– Оттуда, слева.
Мы продрались через какой-то кустарник, обнаружили высохшее русло ручья и прошли по нему.
Младенец лежал на камнях, частично прикрытый грязным одеяльцем. Его лицо и руки уже покраснели от солнца — должно быть, он пролежал здесь большую часть предыдущего дня. На крохотном мокром личике виднелись многочисленные следы от укусов насекомых.