Этот лучший из миров (сборник)
Шрифт:
Утром Морис поднялся ко мне в комнату, неся на подносе кекс и кофе. Оказывается, они пьют кофе в постели, а уж потом чистят зубы. Морис собственноручно принес мне кофе в постель. Видимо, они с переводчицей помирились на славу. Анестези постаралась, а я пожинала плоды. Морис опустил поднос на постель.
– Но, но... – запротестовала я, поскольку не умею есть в постели.
Морис не понял, почему «но». Он поставил поднос на стол. Его лицо стало растерянным, и в этот момент было легко представить его ребенком, когда он бродил босиком
Морис сказал, что у него до двенадцати дела, а в двенадцать мы садимся в машину и едем к его жене на дачу.
– А Настя? – спросила я.
– Парти а ля мэзон, – ответил Морис. Я догадалась: уехала домой.
– Когда?
– Вчера. (Иер.)
Значит, не мирились. А может, быстро помирились, и он отвез ее домой. А может, и не провожал. Как знать... Она не взяла риск. Он не стал тянуть резину. Иметь жену и любовницу – для этого нужно свободное время и здоровье. У Мориса время – деньги. Да и шестьдесят три года диктуют свой режим.
Но самое интересное не это, а наше общение. Я почти не знаю языка, но я понимаю все, о чем он говорит.
Я улавливала отдельные слова, а все остальное выстраивалось само собой. Я как будто слышала Мориса внутренним слухом. Так общаются гуманоиды. Языка не знают, но все ясно и так. Я думаю, мысль материальна, и ее можно уловить, если внутренний приемник настроен на волну собеседника.
Морис ушел. Я уселась на велотренажер, стала крутить педали. Компьютер возле руля показывал число оборотов, пульс, время. Можно было следить за показателями, а можно смотреть в окно. За окном лежал сентябрь, качалась ветка на фоне неба. Голубое и зеленое. Ветка была еще сильной и зеленой, но это ненадолго. Я тоже находилась в своей сентябрьской поре, но ощущала себя, как в апреле. «Трагедия человека не в том, что он стареет, а в том, что остается молодым». Кто это сказал? Не помню. Я – Золушка, которая так и не попала на бал. Мои написанные книги – это и есть мои горшки и сковородки. Однако мои ноги легки, суставы подвижны, сердце качает, кровь бежит под нужным давлением...
Появилась служанка. По виду – мексиканка. У нее смуглое грубое лицо. И хорошее настроение. Она все время напевает.
Мексиканка посмотрела на меня и спросила:
– Водка? Кавьяр?
Я поняла, что русские для нее – это икра и водка.
Я развела руками. У меня нет сувениров. У меня нет даже чемодана, и мне не во что переодеться.
Мексиканка понимает, но ее настроение не ухудшается. Она уходит в соседнюю комнату гладить и напевает о любви. Я улавливаю слово «карасон», что значит сердце.
Интересно, мексиканка – оптимистка по натуре или ее настроение входит в условия контракта? Прислуга должна оставлять свои проблемы за дверью, как уличную обувь.
Можно, конечно, спросить. Но я могу задать вопрос только по-русски. Я спрашиваю:
– Мексика? – И направляю в нее свой указательный палец.
– Но травахо, – отвечает служанка. – Травахо – Парис.
Я догадываюсь: нет работы, работа есть в Париже. И еще я отмечаю: Парис – настоящее название столицы Франции, в честь бога красоты Париса.
Дорога была прекрасной, как и все европейские дороги. Мы с Морисом сидели в белом «ягуаре», видимо, синий он отправил на ремонт.
Морис умело руководил сильной машиной. Казалось, ему это ничего не стоило. Машина успокаивает и уравновешивает.
Мы молчали, нас объединяла скорость. Молчание было общим.
Я подумала: как хорошо сидеть возле миллионера, ехать далеко и долго и ни о чем не думать.
Морис – хороший человек. В конце концов он вовсе не должен мной заниматься, а он несет кофе в постель, везет за город познакомить с женой. Зачем это ему? Но, может быть, он хочет развлечь жену мной? Я все-таки писатель, штучный товар. В его ближайшем окружении таких нет. Все есть, а таких, как я, – нет. Морис купит жене цветы и привезет меня. Я опять присутствовала в его колоде некоторой разменной картой.
А может быть, все гораздо проще. Я его понимаю, и ему со мной интересно.
Я спросила:
– У тебя есть друзья?
– Два, – сказал Морис. – Один умер, а другой в Америке.
– Значит, ни одного, – поняла я.
– Два, – повторил он. – Тот, кто умер, – тоже считается.
Все ясно. Он одинок. Это одинокий миллионер. В его жизни нет дружеской поддержки. Тот, который в Америке, – далеко. А умерший – еще дальше. Морис греется о любовь.
– Ты любишь Анестези? – спросила я.
Морис что-то торопливо заговорил, занервничал, несколько раз повторил: «Этиопа, этиопа...»
– Что? – переспросила я.
Морис открыл в машине ящичек и достал цветные фотографии. На всех фотографиях была изображена черная девушка, как две капли воды похожая на Софи Лорен в ранней молодости. Рот от уха до уха, белые зубы, глаза, как у пантеры.
– Этиопа, – повторил Морис.
– Это имя?
– Но. Жеографи...
Я вдруг поняла, что он хотел сказать. Эфиопия. Девушка была эфиопкой.
Я вгляделась еще раз. Я слышала, что эфиопы – черные семиты. Яркая семитская красота.
– А Настя знает? – спросила я.
– Но.
Настя не знает, но даже если бы и знала, уже ничего нельзя изменить.
– Этиопа – ля фамм пур муа. (Женщина для меня.) Насте на этом фоне больше делать нечего. Поэтому она так нервничала. Но тогда зачем Морис взял меня в гостевую комнату? А просто так. Морис – добрый. Настя попросила, он согласился.
Я прерывисто вздохнула. Все-таки я была подруга Насти, а не Этиопы.
– А где вы познакомились? – спросила я.
– В небе, – сказал Морис. – Я увидел ее в самолете, а потом помог ей снять багаж с ленты.
Мое писательское воображение подсунуло мне такой сюжет. Он снял ей багаж и проводил домой. На такси. А потом они встретились вечером, и она показала ему класс. А потом Морис снял ей маленькую квартирку, которая в Париже называется «студио». Они купили широкую кровать, даже не кровать, а матрас от стены до стены, чтобы можно было на нем перекатываться, а если скатишься на пол, то небольно падать, потому что невысоко лететь.