Этюды акварелью
Шрифт:
Бабушка мелко крестилась и чмокала губами. В потемках тускло отсвечивали ее слепые глаза, устремленные куда-то сквозь потолок, крышу, к черному, в белых точках небу...
— Баба, а зачем он пугат?
— Хто его, Паша, знат. Дунька Зьемиха вон почему седа?
— Не знай, баба.
— Девкой побегла в лес мху драть к Частым озеркам, а он, окаянной, ей дедком прикинулся ейным, Логином. Дак увел, змей, ажно до Самосушного. Ну не проклятушшой, а? Две дни деву искали. Напужал всю да зашшекотал. Белой-то волос и пробил. Не дай ты осподи встренуть иде!
И моя бабушка Агашка опять крестилась.
Я знал, что ей никогда
Поэтому я боялся леса. Он долго оставался для меня непонятным, враждебным, средоточием загадочных темных сил.
Я старался избавиться от этого страха, потому что лес меня манил самим своим существованием, перенасыщенностью тайн, непонятностью.
С одиннадцати лет я начал ходить в лес один. Если, конечно, не считать собаки Венки и отцовской «малопульки». Венка была охотничьей лайкой, поэтому относилась к моим лесным походам с нескрываемым презрением. Ее, видно, раздражало мое неумение хорошо стрелять и даже держать как следует винтовку. Когда я очередной раз «мазал», Венка закрывала глаза и отворачивала морду, будто говорила про себя: «Ну и охотничек!» Хорошо, что она и в самом деле не умела говорить. Иногда «малопулька» и вовсе не стреляла, или давала осечку, или пуля застревала в стволе: отец не баловал меня качественными патронами. Душа Венки не могла выносить мои долгие ковыряния шомполом в стволе, она сидела рядом и стонала от нетерпения, потом убегала искать дичь. Еще ее бесило то, что я трусил и не заходил в лес далеко, а у нее были свои любимые места, свои охотничьи тропы и привычные, знакомые только ей запахи. Лес был для нее вторым домом. Венка была настоящей охотничьей собакой.
Только года через два я начал заходить дальше. Мои страхи, притушенные долгой привычкой ходить по тайге, потихоньку угасли. И еще чуть позже я начал различать лес, и даже ощущать его в себе совершенно разным. То цельное, единое и, можно сказать, бесформенное восприятие леса как нагромождения деревьев, кустов, травы с живущими в нем птицами и зверьем, раздробилось на множество цветных частей, лоскутов, каждый из них был определенной, отличной от других картинкой леса, его состояния и даже настроения. И тогда впервые я стал подозревать, что и у леса есть душа, что и ему свойственна смена настроений.
Ранним утром лес долго не может, да и не хочет пробуждаться. Нахмуренный и отяжелевший от дремы, он степенно и медленно отряхивает с листьев утреннюю росу, потом, умытый и посвежевший, с легким скрипом распрямляет ветви, покачивает как бы для пробы стволами и вот пошумливает и позванивает листвой, птицами, хвойными кронами...
Днем лес говорлив, весел и дружелюбно задирист, словно бесшабашный подгулявший парень. С вами он ведет себя по-ухарски: как своему закадычному дружку, бесцеремонно протягивает руки-ветви, по-свойски похлопывает по спине и бокам и о чем-то все громко рассказывает, рассказывает...
В вечерние часы он будто спохватывается, что наболтал и накуролесил чересчур. Лес сбрасывает с себя ветер, подминает его под себя, и тот, повиляв из последних сил меж стволами, ложится на траву и затихает. Деревья какое-то время еще не могут успокоиться, но разговор их друг с другом становится все тише, тише, потом переходит в шепот и умолкает совсем, когда все дневные новости уже обсуждены. И только осины, несусветные болтушки, всё шуршат о чем-то, всё шуршат...
А ночью лес, зачарованный, умиротворенный, вглядывается в звездное небо, тянет к нему руки и о чем-то тихо мечтает. И засыпает только под утро...
Лес разнообразен, насыщен красками. Они поблескивают, подмигивают вам на каждом шагу, все новые, яркие, многоликие, сочные и свежие.
Вы идете по вековому бору. Под ногами шуршит толстыми меленькими темно-зелеными листьями брусничник. Пучки ягод, бордовые от налившейся зрелости, выглядывают из-за листочков и тут же прячутся: им неохота попадать к вам в рот, ягодам больше нравится жить тут, среди зелени, около матери-земли, которая поит их сладким соком. Глупышки ягоды. От людей они еще могут спрятаться, но только не от глухарей, тетеревов и рябчиков. Птицы склюют их перед снегом, когда ночными первыми морозами подсластятся яркие бока ягод.
Вокруг вас царство коричневых, неохватных сосновых стволов, кое-где увитых от времени седыми нитями лишайника. Прямые и ровные стволы эти внизу совершенно без сучьев, уходят они куда-то далеко-далеко в небеса. Там, в небе, они держат в руках густые зеленые кроны и размахивают ими как парусами, плывут по нему вперегонки с белыми облаками.
Но вот лес распахнулся, и к вам выплывает прямо из гущи старая, в молодых березках пожня[8]. Вы садитесь под сосной, и вам отсюда не хочется уходить. Прямо тут начинается и убегает далеко вдаль широкое, поросшее травой поле с разбегающимися в бока кулигами[9]. Сквозь траву, примятую местами жировавшими здесь лосями, повсюду, насколько хватает глаз, просвечивают желтые, красные, синие, фиолетовые цветы. А дальше опять идет лес, только отсюда, с расстояния, не нежно-зеленый, а синий, подсвеченный сверху свалившимся к западу солнцем. Словно кто-то добрый, понимающий в красоте набросил на лес огромное, огненно-желтое покрывало.
Бывает, что выйдешь не на пожню, а на какую-нибудь гарь или ржавую болотину, на которой, как зубья из поломанной гребенки, торчат редкие кренюжины, песня в душе умолкает. Ну что за лес! Неприютный и чернорукий, золотушно-костлявый, жидкий, раздетый. Жизнь чахнет здесь. Обходит эти места даже ягода морошка. Уж ей-то все равно где расти, было бы тени да сырости больше. Совы и филины, ночные чудища, и те сторонятся этих уродливых заколдованных лесов. Только что-то чавкает и булькает в гнилых ручьях, словно всхлипывает чья-то завязнувшая душа. Здесь-то и живет, наверно, нечисть, о которой рассказывала бабушка Агафья Павловна.
Кто выдумал это уродство? Зачем оно рядом со звонким, могучим сосново-елово-березовым зеленоглавым совершенством?
Может быть, для того, чтобы мы могли полнее и глубже познать красоту?
А лешего, про которого рассказывала бабушка Агашка, я все же встретил.
Я сразу узнал его по описанию, услышанному еще в давние вечера, когда лежал с бабушкой на печке, а в дымоходах выл ветер.
Он спускался мне навстречу по Летней Гремяке, маленький, с красным морщинистым лицом, в затертой, вылинявшей фуфайке, в старой заячьей шапке с торчащими в разные стороны ушами, хотя стоял теплый август. На спине тащил здоровенную охапку сена.