Этюды о странностях
Шрифт:
Воспринять и запечатлеть, постичь и воплотить в форму - вот элементы, из которых состоит творчество! И он очень гордился этим открытием. Он не пренебрегал эмоциями, но полностью владел ими и умел освобождаться от них, чтобы тем полнее передать их и воплотить в чисто художественных образах. Стоило ему заметить, что он волнуется, что кровь бросилась ему в голову, как он брал себя в руки и начинал прослеживать в воздухе линии - занятие, в котором он всегда преуспевал.
Он был глубоко убежден, что изображение чайника, поющего на крюке в камине, может быть таким же великим произведением искусства, как "Вакх и Ариадна". Нужно только передать этот образ в прекрасных линиях и красках. А что же, заметим в скобках, может быть естественнее воплощено в прекрасных переплетающихся в воздухе линиях, как не струя пара, вырывающаяся из носика чайника. К тому же такой
Он очень любил словечко "конечно": оно подчеркивало, что человека, богаче одаренного творцом, чем прочие смертные, удивить ничем нельзя. Чтобы выделиться среди окружающих, он позволял себе какую-нибудь небольшую экстравагантность, ежегодно меняя ее, ибо он был человеком утонченным, не то что некоторые политиканы и миллионеры, которые всю жизнь способны ходить с орхидеей в петлице или кататься на зебрах. То он коротко стригся, брил усы и носил острую бородку; на следующий год он сбривал бородку и отпускал бачки; еще через год он надевал пенсне в белой оправе - верх изящества!
– затем снова отпускал бородку. Все эти мелочи позволяли ему подчеркивать свою исключительность, но лишь едва заметно, потому что он вовсе не был позером и слишком глубоко верил в свое предназначение.
Его взгляды на современные проблемы менялись, разумеется, в зависимости от точки зрения собеседника: ведь он всегда замечал обратную сторону всякого явления или столь тонкие оттенки лицевой стороны, что его собеседнику они были так же невидимы, как и обратная сторона.
Но все повседневные заботы и волнения были слишком мелки в глазах того, кто всецело жил своим творчеством, кто жил ради того, чтобы схватывать впечатления и отражать их так полно и без остатка, что в нем самом эти впечатления не оставляли ни следа. Он был, как ему часто казалось, исключительной и ценной личностью.
ХОЗЯЙКА ДОМА
Перевод О. Атлас
Хотя она отличалась умеренностью и бережливостью и была безотчетно уверена, что стойкость ее добродетелей словно банк, где надежно хранится богатство ее нации, она умела быть и щедрой. Если иногда какой-нибудь бедняк на улице предлагал ей купить игрушку "попрыгунчика" для детей, она смотрела на него и говорила:
– Сколько это стоит? Вы скверно выглядите!
А он отвечал:
– Два пенса, сударыня. По правде говоря, сударыня, я голодаю всю эту неделю.
Пристально вглядываясь в него, она говорила:
– Это плохо. Просто грешно так себя изнурять. Вот вам три пенса, дайте полпенса сдачи. Вы скверно выглядите!
И она брала полпенса и оставляла его онемевшим от удивления.
Еде она отдавала должное и считала, что и другие должны так делать. Часто в разговоре с какой-нибудь приятельницей она сетовала на своего супруга:
– Нет, я ничуть не против того, что моя "половина" пообедает иногда в гостях; там он может поговорить об искусстве, и о войне, и о всяких других вещах, в которых мы, женщины, мало смыслим. Но вот к еде он совсем равнодушен.
– И задумчиво добавляла: - Просто не представляю, что с ним было бы, если бы я за ним не смотрела!
Ее огорчало, что он очень худ. Она пестовала его непрестанно, но это, конечно, не мешало ей заботиться о положении в обществе, о детях, их религиозном воспитании, а также уделять должное внимание самой себе. Если муж был ее "половиной", она была для него всем - хозяйка дома, стержень общества, тот стержень нации, который служит безотказно.
Лишенная тщеславия, она редко размышляла о своем превосходстве, скромно довольствуясь тем, что она "integer vitae scelerisque pura" {"Жизни чистой, неоскверненной злом" (лат.). Гораций.}, то есть тот единственный человек, против которого никто ничего не может сказать. Подсознательно она, конечно, не могла не гордиться собой и своей репутацией, иначе она не испытывала бы таких благотворных взрывов негодующего презрения к людям, которые ее достоинствами не обладают. Стоило ей увидеть женщину, чье прошлое казалось ей сомнительным, и она настораживалась, как корова, когда на пастбище появляется собака, и надвигалась на нее, выставив рога. Хорошо, если грешница быстро покидала поле, иначе ее растоптали бы насмерть. Если же случайно такая особа оказывалась слишком бойкой, она, не двигаясь с места, угрожающе целилась и целилась в нее своими рогами. Она отлично знала, что отведи она хоть раз рога и дай хищнице пройти, все ее стадо пострадает.
Было что-то почти величественное в ее добродетели, основанной всецело на чувстве самосохранения, и в удивительной способности отметать все, что не было свойственно ей самой. Вот почему эта добродетель была крепка и тверда, как бетон. Тут уж было на что положиться, тут уж действительно было нечто непоколебимое! Муж иногда говорил ей:
– Дорогая, пойми, мы ведь не знаем обстоятельств жизни этой несчастной женщины. Попытаемся ее понять и поставить себя на ее место.
А она, испытующе глядя ему в глаза, отвечала:
Это бесполезно, Джеймс. Я не могу и не хочу ставить себя на место этой женщины. Неужели ты думаешь что я могла бы когда-нибудь тебя оставить?
И выждав, пока он покачает головой, она продолжала:
– Конечно, нет! И я не допущу, чтобы ты оставил меня.
– Она делала паузу, чтобы увидеть, не потупит ли он глаза, потому что от мужчин можно всего ожидать (даже от тех, у кого примерные жены), и добавляла:
– Поделом ей! Я совершенно беспристрастна, я просто считаю, что если порядочные женщины начнут потакать таким вещам, тогда прощай семейная жизнь, и религия, и все на свете. Я не жестока, но есть поступки, которых я не могу прощать.
– А про себя она думала: "Вот почему он так худ - вечно во всем сомневается, вечно всем сочувствует, даже тогда, когда человек не имеет на это права. Ох, уж эти мужчины!"
Встретив потом ту женщину, она еще высокомернее отворачивалась от нее, и, если замечала, что та улыбается, ее охватывал священный гнев. Не раз попадала она в суд по обвинению в клевете, но, уверенная в своей неуязвимости, почти радовалась этому. Ведь судьям и присяжным с первого взгляда становилось ясно, что перед ними - венец добродетели, достойнейшая женщина; и ей все сходило с рук, даже штрафа ни разу не пришлось уплатить.
Однажды по такому случаю ее муж имел неосторожность сказать:
– Дорогая, не кажется ли тебе, что наш долг - следить за собой, а не бросать камни в других.
– Роберт, - отвечала она, - если ты думаешь, что боязнь штрафа закроет мне рот, когда порок выставляет себя напоказ, ты жестоко ошибаешься. Я больше всего считаюсь с твоим мнением, но в этом случае речь идет о поведении женщины и христианки, и тут я не могу признать даже за тобой права указывать мне.
Она не любила вульгарное выражение: "В упряжке верховодит кобыла" - и считала, что для ее семьи эта истина неприменима - ведь долг жены подчиняться мужу. После этого маленького спора с мужем она не поленилась открыть евангелие и прочитать историю грешницы. Там не было ни слова о том, что женщины не должны бросать в других камни; это предостережение относилось только к мужчинам. Именно так! Никто лучше ее не знал, как велика разница между мужчиной и женщиной, когда дело касается морали. Может быть, совсем нет безупречных мужчин, но безупречных женщин великое множество, и без всякой гордости - ложной или настоящей - она считала себя одной из них. Ей не о чем было беспокоиться.