Евангелие от Крэга
Шрифт:
Харр почувствовал, что звереет.
— Я, между прочим, тоже не с неба свалился, из лесу пришел, даже хуже того — из болота поганого, бескрайнего; так что, может, и меня сонного порубить да скотине стравить, чтоб жиру поболе нагуляла? А? Кто человеком родился, тот человечьим прахом стать должен, потому как одинаково солнце светит и сыну амантову, и подкидышу лесному. Равны они перед богом Незакатным. В людской судьбе своей они рознятся, это правда, и от рождения до смерти каждый волен себе дорогу выбирать, но уж если пресекся путь его, нечестивый или праведный, — верни кости земле, чтоб солнце ясное их не видело, тленьем смрадным не гнушалося; смерти ночь предоставлена…
— А как
Харр прикусил язык — а ведь права была девка. И медвежатинкой он лакомился, а медведь, с тех пор как на нем ездить перестали, совсем одичал, из лесу выкатывался и не токмо скотинку да ящеру придавливал, а и человечинкой пробавлялся.
Оттого что немудреная задачка засела в мозгу, как орех ядреный, который пальцами не расколоть, Харр рассвирепел окончательно.
— Ни ручью, ни рыбине слизкой ума-разума не дадено! — рявкнул он, остервенело вбивая левую ногу в правый сапог. — А человека бог на то и тварью мыслящей сотворил, чтобы он честь и совесть имел, чтобы он видел глупость несусветную в обычаях стародавних, чтоб имел понятие о том, что такое грех непрощаемый…
Он вдруг осекся, потому что сторонней мыслью оглядел и оценил себя как бы глядючи чужими глазами. Да солнцезаконник, и только! И как слова-поучения у него складно полились, просто диво! Никогда за собою такого не числил. Сказки-байки сказывал, это был его хлеб; но вот проповеди читать, да кому девкам куцемозглым! Срам. На каждой дороге свои законы-обычаи, и не ему их перекраивать; вот и тут — наскучат ему Махидины ласки-милости, встряхнется он, как горбатый кот, ручей переплывший, и снова айда в дорогу, и на кой ляд ему заботой маяться о том, что у него за спиной остается!
Он рванул с распялочки почищенный камзол, так что невидимые днем пирли посыпались вниз, расправляя спросонья свернутые крылышки.
— Чтобы духу свинины в этом доме не было! — он выкатился на улицу, пожалев только, что не было в халупах тутошних навесных дверей: так бы хлопнул, что живая кора от стволов отскочила бы.
Махида тревожно засопела, прислушиваясь к тому, как затихают чавкающие по непросохшей грязи Шаги мил-друга ненаглядного.
— Ох, Мадюшка, отвадишь ты моего…
— Ты ж сама про рыбу удумала!
— Что я скажу, то мне ночью простится. Разговорчивый он больно, так я ж не встреваю! Вон надумал: равные все под солнышком. Ха, держи карман! Выходит по-евоному, если в Лишайном лесу сучка подкорежная кутенка синюшного скинет, так он равен будет тому младенчику, какового ты, к примеру, родишь?
Мади вздрогнула, точно ее кольнули под ребрышко.
— А я о птенчиках-пуховичках думаю: если вылупятся они у зарянки-звонницы в Лишайном лесу — и в гнезде на твоем дереве; так ведь не только солнышко теплое, ты сама, Махида, не отличишь, какой откуда…
— Ну, приехали. Задурил он тебе голову. Иди, скупнись-охолонись.
— Ты лучше дай мне листы мои, пока я не позабыла всего…
— Ой, да ты ж мне всю зелень перевела! А ходить к ручью мне теперича не с руки — готовить надо.
— Там, помню, краешек свободный остался, а, Махида…
Зато амант встретил не дурацкими разговорами — хлопнул по плечу, почуял под рукой влажный от пота камзол, надетый на голое тело, и велел невесть откуда взявшимся рабам — а по-здешнему телесам — отмыть гостя в кадухе каменной, выдать три смены одежи на всякую погоду да полную справу воинскую.
В зелененой широкой кадухе (было б желание — хоть девку рядом укладывай!) вода была горяча и масляна, но не душиста; тер его злобный раб в неснимаемом ошейнике, и тер люто, Харр только постанывал —
Вошел вчерашний малец:
— Государь-амант за стол кличет!
Харр оттянул рубаху двумя перстами, с сомнением на нее поглядел — в чем идти на зов пристойно? Но малец развернул широченное полотенце с дырой посередине, приподнявшись на цыпочки, попытался надеть его на Харра, да не достал; тому пришлось присесть. Харр сунул ноги в мягкоременные сандалии и вопросительно глянул на юнца: все ли в порядке? Все было в порядке. И потопали они снова вверх по винтовой лесенке. Покой, правда, был не вчерашний — зелени по стенам много меньше, над головой небо открытое, подушки на полу и стол невысокий. Амант уже ел. В одиночестве.
— Садись, — как ни в чем не бывало проговорил хозяин, и малец подвинул к менестрелю большое светло-голубое блюдо — с такого четверых кормить.
Впрочем, перед амантом стояло такое же, изрядно уже приукрашенное объедками. Само собой разумелось, что накладывать себе Харр должен был собственноручно. Амант, вытерев руки о такое же необъятное полотенце-укрывалище, что и на Харре (только неотстиранных пятен, пожалуй, было поболее), взял дымящуюся лепешку, какой-то рыжий плод, показавшийся Харру наливным яблочком, и коротким обеденным кинжалом размазал яблочную мякоть по румяной корочке — просто удивительно: мазалось, как сметана; накидал сверху мяса с разных подносов и протянул через плечо мальцу. Тот принял как должное, даже не поблагодарив, отступил и уселся у гостя за спиной. Что-то звонко брыкнуло об пол — не иначе как мальчишка положил рядом с собой нож. И нешуточный.
Да, воспитание амантов сынок получал достойное, не то что ручьевый последыш.
— Отоспался? — неожиданно спросил амант.
Харр понял: это значило — готов снова в дозор?
— Стол у тебя богатый, Иддс-амант, — ответил он с сожалением, и хозяин тоже перевел это правильно: жалко, перед возможным боем набивать брюхо не годится.
Гость действительно отломил краешек лепешки и взял длинный кус вяленой козлятины.
— Вина глотни да орешками червлеными зажуй, — посоветовал Иддс, — с них до утра прыгать будешь, как козлик взыгравший. Хотя у ручья теперь не больно попрыгаешь, я там велел столько кольев натыркать — что травы некошеной.