Евангелие от палача
Шрифт:
Лютостанский танцевал хорошо, гибко, ловко, легко. И удивительно непристойно. Он прижимал к себе партнершу так, что она входила всеми своими мягкостями во все изгибистые сочленения его остроломаного тулова, он мял ее и тискал, наклонял под собой до самого пола, вздергивал на себя, и в каждом повороте его сухая, тощая нога в синих бриджах оказывалась у нее между ляжек. Это были странные танцы. Он своих партнерш в центре зала, на глазах растерянных кавалеров раздевал, мял, насиловал, и, когда замолкала музыка, у этих баб был затраханный вид. Но никто слова не вякнул — на Лютостанском была защитная форма с синими кантами. Он так распалился этими танцами, похожими на сексуально-эротическую физкультуру, что с разбега уцепил
— Разрешите?..
— Пошел вон, — сказал я ему ласково.
— Что-что? — переспросил он удивленно, все еще пребывая в своем пляско-половом экстазе.
— Ничего, — пожал я плечами. — Деликатно предлагаю пойти на хрен… Не по твоим зубам девочка…
То ли он выпил в этот вечер лишнего, то ли его вялые гормоны от запаха женского пота и одеколона забушевали, то ли Минька Рюмин его чем-то обнадежил, но вдруг этот говенный лях забыл свою трусливую сдержанность и спросил с вызовом:
— А почему? Интересно было бы узнать!..
И вылупил на меня огромные серо-зеленые глаза удавленника.
— Потому что у тебя сфинктер слабый, — громко засмеялся я. — Если узнаешь, кто ее танцует, ты посреди зала обоссышься…
Людка испуганно-внимательно посмотрела на меня, и Лютостанский сразу очнулся от припадка храбрости, залепетал что-то невнятное, загугнил, закланялся, и я по-товарищески добро сказал:
— Иди, Владислав Ипполитыч, иди танцуй, не маячь. Тут тебе ничего не светит…
Он нырнул в месиво пляшущих тел, а Людка, придвинувшись ко мне ближе, спросила:
— А кто меня танцует?
— Я.
— Чего-то не заметила, — неуверенно усмехнулась она.
— Ты просто об этом еще не знаешь. Не успел сказать…
Через час все уже напились до памороков.
Никто и не заметил, как мы ушли. Была середина ночи, весна. Плотный, тугой ветер ходил колесом но Манежной площади. Город дремал жадно и зыбко, как солдат в окопе. Люди спали тревожным и сладким сном, пластаясь по своим кроватям, судорожно, как любимых, тискали подушки и круче вворачивались в коконы одеял, потому что и во сне помнили: в любой миг их могут поднять из постелей, в которые они не вернутся никогда. И поскольку мы, вынимавшие людей из постелей, знали, что завтра могут вынуть нас самих, то так и получилось, что по ночам мы никогда не спали. Работали или отдыхали, а все равно ночь была нашим днем. Одно слово — Кромешники. И в ту ночь я не спал.
Людка занимала угловую комнату в коммунальной квартире, и, когда мы шли по коридору, она негромко пришептывала:
— Не стучи каблуками… Соседи… Неудобно… Боюсь…
А я засмеялся:
— Плюнь… Скоро в отдельную большую квартиру переедешь…
Она хихикала тихонько:
— Ты, что ли, отжалеешь? — Не понимала, глупая, какую роль я ей назначил в будущей пьесе. Не знала, что всенародной героине, можно сказать, спасительнице Отчизны негоже жить в обычной коммуналке…
Я лежал, задрав ноги на спинку кровати, а Людка мылась в большом эмалированном тазу, и спазмы похоти накатывали на меня неукротимо, как икота. В полумраке комнаты дымилось белизной ее гладкое тело, по которому с шорохом скатывались струйки воды, тяжелая охапка волос рухнула на спину — густая русая плащаница до самой круглой оттопыренной попки, похожей на две свежие, наверняка горячие сайки. И гудящие от упругости волейбольные мячи грудей. Сладкий, безусловно, человек. Каких, интересно знать, министров и маршалов умирающую старческую плоть она оживляла своей физиотерапией в Кремлевской больнице? Я этим интересовался не от ревности, а по делу. Если бы мне даже не пришла в голову гениальная мысль ввести ее в комбинацию, я бы ее все равно не отпустил просто так. Эта бабочка при правильном с ней обращении могла бы стать незаменимым агентом. Но я ей придумал предназначение выше. Я наметил для нее роль спасительницы Родины…
Да, это был
— Солдатик, женись на мне — тебе хорошо со мной будет… Я только тебя любить буду…
Я поцеловал ее в закрытые глаза и со смешком шепнул:
— Я тебе не нужен… Я тебя через год за маршала выдам замуж…
— Маршалы старые…
— Через год будут другие маршалы… Новые… Молодые…
Она куснула меня легонько за мочку и спросила:
— А на кой я молодому маршалу сдалась?
Я прижал ее к себе:
— Если будешь меня слушать, через год маршалы будут считать за честь тебе руку поцеловать…
Глава 21
Мартовские Аиды
Аллея превратилась в снежно-водяное месиво, и я чувствовал, как леденеют промокшие ноги, отнимаются пальцы, стынут и не гнутся колени, как холод поднимается в живот, в сердце, как он заливает меня полностью, вызывая не ознобную дрожь, а спокойное ледяное окостенение. Это не мартовская талая жижа замораживала меня — это студеные плывуны времени вырывались из глубины и волокли меня по каменистому руслу воспоминаний, чтобы влиться в их проклятущую кольцевую реку времени. В конце дорожки темнел причал — Дом творчества архитекторов, старинная дворянская усадьба, обезображенная модерновой реставрацией. Да, именно здесь, по этой аллее мы прогуливались с Людкой Ковшук, которую я инструктировал перед большим совещанием с участием нашего незабвенного министра тов. Игнатьева С. Д. «S.D.» Это был прогон, генеральная репетиция предстоящего спектакля, и собрали на это совещание всех участников представления, всю труппу, всех занятых в постановке. А Магнуст легонечко подталкивал меня локтем в бок:
— Вспоминайте, вспоминайте… Вам есть о чем вспомнить…
Да, мне есть о чем вспомнить. Но только вспоминать неохота. И я сказал ему дрожащими от стужи и напряжения губами:
— Не могу… Замерз… У меня нет сил…
Магнуст коротко, зло хохотнул:
— Это мы сейчас поправим.
Мы вошли в вестибюль Дома творчества, и, судя по тому, как он уверенно здесь расхаживал и люди почему-то с ним здоровались, он, видимо, был здесь не впервой. Он вел себя уверенно — спокойно, решительно — нагло — свой человек! Правду сказать, эта железная сионистская морда везде вела себя очень уверенно. Они ведь у нас везде свои люди. В гардеробе на вешалке болтались висельниками несколько шуб. Я бросил на деревянный прилавок свою куртку и, дрожа и теснясь озябшим сердцем, пошел за Магнустом, который растворил большую стеклянную дверь и направился в буфет. Здесь был красно-черный полумрак, тепло, пахло жизнью. Он подтолкнул меня к столику, а сам повернулся к стойке:
— Много кофе и коньяк!..
Алчно глотнул я из фужера золотисто-желтую жидкость, и сердце, будто от валерьянки, впитало счастливый жизненный импульс: оно дернулось, стукнуло, забилось, оно начало колотиться, разбивая объявшую его ледяную корку. Я сидел в тепле, в тишине, в коньячной сумери, ощущал, как утекает из меня холод, и хотел только одного: чтоб исчез Магнуст и я остался здесь один. Но Магнуст не мог никуда исчезнуть, он, видимо, будет жить со мной всегда.
— Вспоминайте! — говорил он время от времени. — Вспоминайте, вам есть о чем вспомнить.