Евангелие от палача
Шрифт:
Минька досадливо потряс башкой, взял профессора за тощие лодыжки и проволок его маленько по полу — через лужицу, похожую на вырванную подкладку из калоши, которой он так ловко вмазал Лурье по его еврейской морде. И приговаривал, бурчал сердито:
— Что ж ты мне пол здесь грязнишь… ты так мне весь паркет изгваздаешь…
Потом крепко взял за ворот, поднял, потряс немного в воздухе и рывком, одним ловким швырком перекинул на привинченную в углу кабинета табуретку.
То ли старик был в обмороке, то ли сковало его ужасное оцепенение,
Минька Рюмин, пыхтя, немного утомившись от физической работы, взгромоздился обратно за стол, и я видел, что он очень доволен эффектно разыгранным дебютом. Мы молчали, и слабые всхлипывания, соплекровное сипение старика сливались с любострастным нежным пением грузинских сестричек. Потом Лурье мучительным усилием приоткрыл неподъемно тяжелые веки и сказал неуверенно, как в бреду:
— У меня есть два ордена Ленина…
Почему он это сказал? Может, он хотел поменять их на Минькину медаль «За боевые заслуги»? Не знаю. А Минька и думать не хотел. И меняться не собирался, он ведь знал, что скоро свои ордена отхватит.
— Не есть, а были, надо говорить, — рассмеялся Минька над стариковской глупостью. — Мы их уже изъяли при обыске. Родина за заслуги дает, а за предательство — отбирает. И нечего здесь фигурировать былыми заслугами…
Минька — Родина. Мы — это и есть Родина. Калинин дал, Минька взял.
— А в чем меня обвиняют? — сникло, шепеляво спросил Лурье.
— Во вредительской деятельности. Не хотите покаяться? Чистосердечно?
— Покаяться? Чистосердечно? — испуганно развел руками Лурье. — Я ведь врач. Каким же я могу заниматься вредительством?
Минька раскрыл лежащую перед ним папку, нахмурил свои белесые поросячьи бровки, грозно вперил свои умные глаза в Лурье и отчеканил:
— А обвиняетесь вы в том, что, пробравшись к руководству урологической клиникой с целью вредительства и обескровливания звена руководящих кадров, ставили заведомо не правильные диагнозы обращавшимся к вам за помощью руководящим партийным и советским работникам, вырезали им собственноручно почки, якобы не имея другой возможности для лечения…
Лурье качнулся на табуретке, выставил вперед свои грязные, выпачканные кровью и пылью ладони, будто Минька снова замахнулся на него калошей.
— Остановитесь… — попросил он. — Мне страшно… мне кажется… я сошел с ума… Этого не может быть…
— Страшно? — добродушно засмеялся Минька и, поддавшись вперед, спросил тихо, зловеще: — А вырезать здоровые почки людям, калечить ответственных работников было не страшно? Надеялись, что мы вас не выявим? Не разберемся?
— Вы говорите чудовищные вещи! — собрался с силами Лурье. — Врач не может сознательно вредить пациенту! Он давал клятву Гиппократа!
Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Даже слезы на глазах выступили. Осушил их
— А нацистские врачи-убийцы? Которые в концлагерях орудовали? Они клятву Гиппократу давали?
— Они не люди, — неожиданно твердо сказал профессор. — Они навсегда прокляты всеми врачами мира!
— Вот и вас так же проклянут все честные советские врачи! — воткнул в Лурье указующий перст Рюмин. — Советскому врачу на вашу сраную клятву Гиппократу — тьфу и растереть! У советского врача может быть только одна настоящая клятва: партии и лично товарищу Сталину! А то со своим вонючим Гиппократом вы всегда горазды сговориться против народа…
Ну что ж, когда Минька в ударе — не такой уж он дурак. Ловко срезал профессора. У нас ведь не научный диспут, где нужны доказательства и аргументы. У нас надо сразу убедительно объяснить, что вся прожитая ранее жизнь копейки не стоит, что черное половодье ночи — это ясный рабочий день, что Завтра наступит Вчера, что Гиппократ любил вырезать здоровые почки, что ось времени крутится обратно. И Лурье, видно, уже начал это смекать. Сидел он съежившись, опустив тяжелую седую голову на грудь, сопя кровяными сгустками в носу.
— Что, в молчанки играть будем? — спросил Минька. — Или начнем потихоньку камень с души сымать? Точнее говоря, вытаскивать его из-за пазухи?
Лурье поднял голову, долго смотрел на нас, потом медленно заговорил, и обращался он ко мне — может быть, потому, что я не объяснял ему про почки и не бил калошей по лицу.
— Есть такое заболевание, называется болезнь Бехтерева. Из-за деформации позвонков человек может стоять, только низко согнувшись, попытка выпрямиться причиняет жестокую боль. Это именуется позой просителя. Вот мне и кажется, что вы хотите поставить всех в позу просителя… Мне думается, вы не успеете… Я умру до этого…
— А остальные? — спросил я с любопытством.
Он внимательно посмотрел мне в глаза, покачал головой:
— Все преступления мира, по-моему, возникли на иллюзорной надежде безнаказанности. Вас, молодые люди, обманули, внушив идею, будто людей можно бить калошами по лицу или вырезать здоровые почки. Вас тоже за это убьют… Не в наказание, а чтобы скрыть этот ужасный обман. Вас тоже убьют…
И горько, с всхлипыванием, по-детски заплакал. А Минька, додумав до конца слова Лурье, бросил в него мраморным пресс-папье. Хрустнули ребра, и старик упал с табуретки…
Звонок. Звонок. Звонок.
Звонит телефон. Телефон звонит. Здесь, у меня на столе. Через тридцать лет.
В Аэропорту, с которого нет вылета. Обманул старик — меня не убили. Я не дался. Убили только Миньку. А ко мне пришел Истопник.
Звонит телефон. Алло — меня нет дома, я — там, далеко, в Конторе, тридцать лет назад.
Это отец архимандрит Александр меня сыскал. На другом конце провода он добро похохатывал, веселился, что-то рассказывал, благостный, преуспешный, весь залитый текучим розовым жиром вроде спермацета.