Евангелие от палача
Шрифт:
— И ты тоже помалкиваешь… гамбиты свои разыгрываешь… Почему?!
— Я должен был собственными глазами на камешек глянуть, — внушительно сказал я. — Дело-то серьезное, Виктор Семеныч.
— Ну, глянул… и…
— И позавчера к вам записался на прием. А вы только сегодня появились.
— Верно… — задумчиво сказал Абакумов, хлопнул легонько меня по плечу и тихо похвалил: — Молодец, Пашка. Удружил…
И я решился скинуть последнюю карту, козырную шестерочку:
— Если эту Колокольцеву нежно взять за вымечко, само собой, в надлежащей обстановке, мы там и другие интересные вещички выудим…
— Думаешь?
— Уверен.
— Хорошо, — кивнул министр. — Займись этим незамедлительно. Аккуратно все обставь, без шухера, чтобы Крут ни о чем не догадался, пока досье не будет готово.
— Слушаюсь, товарищ генерал-полковник, — кивнул я, глядя, как переминается на морозе комиссар охраны. — Но вы же велели собираться в Ленинград?
Абакумов посмотрел на меня искоса, усмехнулся и отрубил:
— Отставить! Не надо… Досье на пострела нашего мне сейчас нужнее. А в Ленинграде авось и без тебя справятся…
Да, в Ленинграде и без меня неплохо справились — всех партийных командиров перебили! Боже мой, на какой риск я пошел тогда, сдав Крутованова министру! Только чтобы не поехать в Питер! Может быть, именно тогда и родился, проснулся, ожил во мне тайный распорядитель моих поступков, безошибочно дававший мне команды «можно!» или «нельзя!». Ведь, сделав ставку на заговор врачей и отбиваясь изо всех сил от ленинградского дела, не мог я тогда предвидеть, что через несколько лет новые хозяева, прикидывая, как избавиться от Абакумова и при этом не слишком сильно измараться, решили в конце концов навесить на него ленинградское дело. И всех причастных казнили.
Господи! Ведь и меня бы замели обязательно! И казнили бы. Меня. Но странный распорядитель моих поступков приказал мне в абакумовском «линкольне»: «Сдай Крутованова! Рискни! Можно!» Я и сдал его. На коротком министерском проезде от Лубянки до цирка на Цветном бульваре. И выжил.
— Пошли, — сказал Абакумов, приподнялся с сиденья, и комиссар охраны мгновенно распахнул тяжелую блиндированную дверцу лимузина, вытянулся «смирно», ел глазами министра. Может, это и был тот Орлов, что с доброжелательной откровенностью идиота поведал на процессе про абакумовский патефон с выпивкой и закуской? Не знаю. Прелесть мимолетных встреч. Как прекрасно, что он со мной не был знаком и не ехал с нами вместе! Он был на суде и обо мне мог припомнить много интересного. А так — совесть охранника была чиста, как и его память.
Он внес за нами в ложу чемоданчик-поставец, щелкнул никелированными замками, извлек бутылку «Наполеона», лимонад «Кахетинский» и «Лагидзе», хрустальные бокалы и рюмки, вынырнул на миг за дверь, вернулся с вазой душистых мандаринов и сливочно-жёлтых груш дюшес, воткнул в розетку шнур телефона — и исчез.
Над нашими головами бился-заходился в туше цирковой оркестр. Метались разноцветные огни, раскачивалась рябой маской безликая морда амфитеатра, скачущий в петле манежа человек гортанно выкрикивал: «А-ал-ле-е… го-оп!» И запах цирка бил мне в нос — пронзительный, испуганный и наглый. Тяжелый дух звериной шкуры, визжащий смрад мочи, вонь лошадиного пота, острый аромат мандариновых корок, дубовое амбре старого коньяка — все это было запахом мрачно сопящего рядом со мной министра, это было живое благовоние Абакумова. А он с огромным любопытством
Абакумов засмеялся, пригубил из рюмки, погонял коньяк за щекой, сглотнул, поморщился и сказал с усмешкой:
— Вот так же Лаврентий Палыч с Маленковым-сукой борется… Когда шкуры спустят друг с друга — ОН выйдет…
Я был нем и неподвижен. Из приближенных я рукополагался в посвященные. Это была удивительная хиротония — под выкрики клоунов, в цирковом зловонии, в лязге устанавливаемых на опилках решеток, в скачущем темпе циркового марша, под возвещение инспектора манежа: «Ирина-а Бугримова-а с дрессированными-и хи-ищниками-и!»… Абакумов невесело чокнулся со мной:
— В трудное время живем, брат Паша…
Отвернулся от меня, с интересом понаблюдал, как дрессировщица лавирует между львами и тиграми, скачущими по тумбам, заметил рассеянно:
— Дрессировщику главное — спину зверью не показывать… Это есть, Пашка, вечный принцип нашей жизни: оглянись вокруг себя — не гребет ли кто тебя…
Я подхалимски подсунулся:
— Виктор Семеныч, я ведь на вашу широкую спину надеюсь.
— Зря, — махнул он рукой. — Дом у нас огромный, и никто в нем тебе не поможет, а насрать хочет каждый… Это уж у нас правило такое: убиваем мы вместе, а умираем все врозь…
Виктор Семеныч! Да что с вами со всеми?! Неужели у всех действительно память напрочь отшибло? Да напрягитесь вы, припомните! Припомните, как вы спросили меня рассеянно-доброжелательно:
— А как личная-то жизнь у тебя?..
Напрягся я весь, и сердце тревожно заныло, как под швом незажившая рана, а сказал я небрежно, весело:
— Да ничего, устраиваюсь! Как-никак баб в стране на восемь миллионов больше, чем нас, грешных…
— Ну-у? — удивился Абакумов. — А мне-то показалось, что тебе из всех этих мильенов только одна и пришлась по сердцу…
С треском разлетелись швы на тайной моей ране, глубоко упрятанной, мозжащей, незарастающей, как трофическая язва. И страх полоснул холодом. Знает! Рука непроизвольно легла на карман кителя, где всегда лежал загодя приготовленный лист с грифом:
«СЕКРЕТНО. ЛИЧНО 261 МИНИСТРУ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИКУ АБАКУМОВУ В.С.».
— Да ведь с бабами сроду не угадаешь, которой попадешь под ярем! — все еще шутя, как бы посмеиваясь, пытался я отпихнуться.
— Это-то верно, — охотно подтвердил министр. — И что — сладкий ярем у твоей евреечки?..
Знает. И ведь тоже — ни гугу! Пока не посчитал, что пора. Пора.
«Настоящим докладываю Вам, что некоторое время назад я вступил в интимную связь с гр-кой ЛУРЬЕ Р. Л. Отец упомянутой гр-ки — бывший профессор ЛУРЬЕ Л.С. арестован органами госбезопасности по подозрению во вредительской контрреволюционной деятельности, но вина его не доказана в связи с тем, что он скоропостижно скончался от сердечной недостаточности во время следствия…»