Евангелистка
Шрифт:
— Вы сами понимаете, что детей сюда пускать нельзя… Ну, вот мы и пришли… Вы найдете, что ваша супруга сильно изменилась.
Да, она изменилась, побледнела, щеки у нее впали, больное, исхудавшее тело в широком длинном капоте казалось плоским, как доска. Но Лори не сразу заметил это, ибо при виде любимого мужа бедняжка разрумянилась от радости, похорошела и помолодела, словно вернулись ее юные годы. Как пылко они обнялись, когда хозяин ушел работать в саду и они остались вдвоем! Наконец-то она дождалась мужа, она держит его в объятиях, может поцеловать его перед смертью. А как дети, Морис, Фанни? Хорошо ли заботится о них няня Сильванира? Должно быть,
И она шептала еле слышно на ухо мужу, остерегаясь Гайетона, который скреб граблями под самым окном:
— Ох, увези меня, возьми меня отсюда!.. Если бы ты знал, как мне тоскливо здесь одной, как давит меня эта громадная башня! Мне все чудится, будто она загораживает вас от меня!
Больная рассказывала о мелочных придирках скупых хозяев, о том, как эти маньяки трясутся над каждым куском сахара, над каждым ломтем хлеба, как ворчат, если деньги за пансион запаздывают хоть на один день, жаловалась на арендаторшу, которая делает ей больно, перенося ее на кровать своими загрубелыми руками, изливала все свои обиды, все огорчения за целый год. Лори успокаивал жену, увещевал, пытаясь скрыть свое волнение и тревогу, напоминал ей слова министра: «При первом же продвижении по службе…», а ведь в последнее время такие продвижения случаются довольно часто. Через месяц, через неделю, может быть, даже завтра, в «Правительственном вестнике» будет напечатано о его новом назначении. И бедняга строил широкие планы, говорил о счастливом будущем, о полном выздоровлении, богатстве, блестящей карьере — о чем только не мечтал этот незадачливый фантазер, который сумел перенять от хитрого Шемино лишь чиновничьи баки да внушительные манеры! Бедная женщина, убаюканная его словами, жадно слушала, склонив голову ему на плечо, и верила всему, стараясь не замечать приступов мучительной, ноющей боли.
На другое утро, чудесное ясное утро, какие часто бывают на берегах Луары, супруги завтракали вдвоем у открытого окна, и больная, лежа в постели, рассматривала карточки детей, как вдруг на деревянной лестнице раздался скрип тяжелых башмаков Гайетона. Он держал в руках «Правительственный вестник», который выписывал по старой привычке, как бывший регистратор коммерческого суда, и имел обыкновение внимательно прочитывать от доски до доски.
— Ну вот вы и дождались продвижения… Вас уволили.
Он выпалил это грубым тоном, без тени почтительности, с какой еще вчера обращался к гостю — важному правительственному чиновнику. Лори схватил было газету, но тут же выронил и бросился утешать жену, которая сразу побелела как полотно.
— Нет, нет… Они что-то напутали, это ошибка!
Он еще поспеет на курьерский поезд, через четыре часа будет в министерстве, и все объяснится. Однако, увидев ее мертвенно-бледное, изменившееся лицо с бескровными губами, Лори испугался и решил подождать прихода врача.
— Нет… Поезжай сейчас же! — настаивала больная.
Она уверяла, что чувствует себя гораздо лучше, а затем, желая успокоить мужа, собрав последние силы, крепко обняла его на прощанье.
В этот вечер Лори-Дюфрен приехал на площадь Бово слишком поздно. Назавтра у его превосходительства не было приема. На третий день, после двух часов ожидания, Лори наконец приняли, но в кабинете вместо министра его встретил Шемино в визитке, который держался здесь по-хозяйски, как у себя дома.
— Да, да, это я, милейший… На новой должности… С нынешнего дня… Вас бы тоже перевели сюда, если бы вы меня послушались… Но вы предпочли поступить по — своему и сами полезли в петлю… Что ж, теперь пеняйте на себя.
— Но я полагал… Мне же обещали…
— Министр был вынужден вас уволить. Вы последний из супрефектов, уцелевших после Шестнадцатого мая… Вы сами явились и напомнили о себе… Чего же вы хотите?
Они стояли друг против друга, одинаково причесанные, в бакенбардах одинаковой длины, оба крутили пенсне на кончике пальца, но так же отличались один от другого, как копия от подлинника. Лори с ужасом думал о жене и детях. Место в министерстве было его последней надеждой.
— Что же мне делать? — прошептал он, задыхаясь.
Даже черствый Шемино почувствовал к нему жалость и посоветовал время от времени заглядывать в министерство. Он теперь заведует делами печати и когда — нибудь, возможно, устроит его у себя в канцелярии.
Лори вернулся в гостиницу совершенно обескураженный. Там ждала его депеша из Амбуаза: «Выезжайте немедленно она умирает». Но как он ни спешил, некто успел обогнать его, некто летел еще быстрее: жена умерла без него, умерла одинокая в доме стариков Гайетонов, вдалеке от всех, кого любила, тревожась за дорогих малюток, брошенных на чужбине. Как безжалостна судьба, как бесчеловечна политика!
Надеясь на обещания Шемино, Лори остался в Париже. Да и что стал бы он делать в Африке? Он поручил служанке привезти детей, заплатить по счетам, запаковать платья, книги, бумаги, тем более, что все остальное имущество — мебель, посуда, белье — принадлежало префектуре. Сильванира заслуживала полного доверия. Она поступила к ним двенадцать лет назад, еще в Бурже, где Лори вскоре после женитьбы получил место советника префектуры. Молодая чета наняла в кормилицы к своему первенцу эту попавшую в беду деревенскую девушку, которую обольстил и бросил с ребенком на руках какой-то ученик артиллерийской школы. Когда младенец умер, бедняжку приютили супруги Лори, и на этот раз доброе дело было вознаграждено. Их служанка, крепкая, цветущая девушка, была безгранично предана своим хозяевам и весьма добродетельна, так как навсегда излечилась от любовных соблазнов: любовь?.. А ну eel Того и гляди угодишь в больницу! Вдобавок она очень гордилась, что служит у чиновника-важного господина в расшитом серебром мундире и складном цилиндре.
Спокойно и основательно, как все, что она делала, Сильванира собрала детей в далекое путешествие и расплатилась по счетам, что оказалось сложнее, чем предполагал Лори, ибо ей пришлось истратить на это свои последние сбережения. Когда она сошла с поезда и выбралась из толпы, держа за руки обоих сироток в новеньких траурных платьях, произошла одна из тех трогательных встреч, какие часто можно наблюдать на вокзале среди сутолоки, грохота тележек и беготни носильщиков. Каждый солидный мужчина, особенно с такими великолепными бакенбардами, подстриженными, как у самого Шемино, старается скрыть волнение при посторонних, принимает деловитый, озабоченный вид, произносит банальные фразы, но все равно не может удержать слезы.
— Где багаж? — спрашивает Лори, задыхаясь от рыданий, а Сильванира, еще более взволнованная, отвечает, всхлипывая, что багажа оказалось слишком много, что Ромен пошлет его ма-а-лой ско-о-ростью.
— Ну, если… Ромен…
Лори хочет сказать, что Ромен, за что ни возьмется, все сделает хорошо, но слезы мешают ему говорить. Дети, утомленные долгим переездом, не плачут; они еще слишком малы и не понимают, что потеряли самое дорогое, родное существо, что теперь им некого называть «мамой».