Евгения Гранде. Тридцатилетняя женщина
Шрифт:
И когда он говорил это, то встречал потом тихий взор служанки своей, взор, блестевший неизъяснимым чувством благодарности. Одно это слово, произносимое стариком от времени до времени, составляло звено из непрерывной цепи нежной дружбы и бескорыстной преданности служанки к своему господину. И это сострадание, явившееся в черством, окаменевшем сердце старого скряги, было как-то грубо, жестко, носило отпечаток беспощадной жестокости. Старику было любо пожалеть Нанету по-своему, а Нанета, не добираясь до настоящего смысла, блаженствовала, видя любовь к себе своего господина. Кто из нас не повторит возгласа: «Бедняжка Нанета!..» Творец узнает своих ангелов по интонациям их голосов и таинственному звучанию
Много было семейных домов в Сомюре, где слуги содержались лучше, довольнее, но где господа всегда жаловались на слуг своих, а жалуясь, всегда говорили: «Да чем же озолотили эти Гранде свою Нанету, что она за них в воду и огонь пойти готова?»
Кухня Нанеты была всегда чиста, опрятна; все в ней было вымыто, вычищено, блестело; все было заперто, и все мерзло от холода. Кухня Нанеты была кухней настоящего скряги. Когда Нанета кончала мытье посуды и чистку кастрюль, прибирала остатки от обеда и тушила свой огонь, то запирала свою кухню, отделявшуюся от залы одним коридором, являлась в залу с самопрялкой и садилась возле господ своих.
На все семейство выдавалась одна свечка на целый вечер. Ночью Нанета спала в полутемном коридоре. Только железное здоровье Нанеты могло выносить все привлекательности ночлега в холодном коридоре, из которого она могла слышать малейший шорох в доме, нарушавший тишину ночи. Как дворовая собака, она спала вполглаза и слышала во все уши.
Описание других частей дома встретится вместе с повествованием происшествий этой истории; впрочем, очерк залы, парадной комнаты в целом доме, может служить масштабом нашей догадки об убожестве остальных этажей его.
В 1819 году, в одно из средних чисел ноября, когда начало уже смеркаться, Нанета затопила в первый раз печку. Осень была весьма хорошая. Этот день был знаком всем Крюшо и всем де Грассенам: шесть бойцов на жизнь и на смерть готовились явиться в залу Гранде, льстить, кланяться, скучать и уверять, что им весело.
Утром, в час обедни, весь Сомюр мог видеть торжественное шествие госпожи Гранде, Евгении и Нанеты в приходскую церковь, и всякий вспоминал, что этот день – праздничный у старика Гранде, что этот день – день рождения его возлюбленной дочери Евгении. Г-да Крюшо расчислили по часам время, когда старик отобедает, и в известное мгновение, не потеряв ни минуты, побежали к нему, чтобы явиться пораньше де Грассенов. У всех троих Крюшо было в руках по огромному букету цветов. Букет президента Крюшо был искусно обернут белой атласной ленточкой и перевязан золотыми шнурками.
В это утро старик Гранде, по всегдашнему обыкновению, соблюдавшемуся им каждый год в день рождения Евгении, пришел в ее комнату, разбудил ее своим поцелуем и с приличной торжественностью вручил ей подарок свой, редкостную золотую монету; это повторялось уже лет около тринадцати сряду, каждый раз в день рождения Евгении.
Г-жа Гранде дарила ей обыкновенно материи на платье – летнее или зимнее, смотря по обстоятельствам.
Два платья г-жи Гранде (то же было и в именины Евгении) и золотые монеты старика, да еще два наполеондора, получаемые ею в новый год именин отца своего, составляли весь доход Евгении, в год всего около ста экю; скряга прилежно смотрел за благосостоянием кассы своей дочери и радовался, глядя на ее сокровище. Не все ли равно было, что давать, что не такие подарки? Гранде только перекладывал из одной кубышки в другую, тщательно выращивал чувство скупости в своей наследнице и по временам иногда проверял все суммы и все сокровища своей дочери; эти сокровища были прежде гораздо значительнее, когда еще старики Бертельеры были в живых и дарили ей в свою очередь, каждый по-своему, всегда приговаривая: «Это на твою дюжинку, к свадьбе, жизненочек».
Давать дюжину к свадьбе – старое обыкновение, свято сохранившееся в некоторых провинциях Франции, как то в Берри, Анжу и других. Там ни одна девушка не выходит замуж без дюжины. В день свадьбы отец и мать ее дарят ей кошелек, в котором лежат двенадцать червонцев, или двенадцать дюжин червонцев, или двенадцать сотен червонцев, смотря по состоянию. Дочь последнего бедняка не выходит замуж без дюжины, хотя бы бедной монетой. Были примеры подарков в сто сорок четыре португальских червонца. Папа Климент, выдавая племянницу свою Марию Медичи за Генриха II, короля французского, подарил ей двенадцать древних медалей, бесценных по редкости и красоте отделки.
За обедом старик, любуясь на дочь свою, похорошевшую в новеньком платьице, закричал в припадке сильнейшего восторга:
– Ну уж так и быть! Сегодня день рождения Евгении, так затопим-ка печи!
– Ну выйти вам замуж этот год, моя ласточка, – сказала Нанета, убирая со стола остатки жареного гуся, заменяющего фазана в быту бочаров.
– В Сомюре для нее нет приличной партии, – сказала г-жа Гранде, робко взглянув на своего мужа. При ее возрасте взгляд этот возвещал полное супружеское рабство, в котором томилась несчастная женщина.
Гранде поглядел на дочь и радостно закричал:
– Милочка моя! Да ей сегодня уж двадцать три года; нужно, нужно позаботиться, нужно…
Евгения и мать ее молча переглянулись друг с другом.
Г-жа Гранде была женщина сухая, худая, желтая, мешковатая, неловкая, одна из тех женщин, которые словно рождаются, чтобы стать мученицами. У нее были большие глаза, большой нос, большая голова, все черты лица грубые и неприятные, с первого же взгляда она напоминала те завялые плоды, которые утратили соки и вкус. Зубы ее были черные и редкие, рот в морщинах, подбородок, отвечающий народному сравнению, – башмачным носком. Это была предобрая и препростая женщина, настоящая Ла Бертельер. Когда-то аббат Крюшо сказал ей, что она совсем недурна собой, и она этому чистосердечно поверила. Все уважали ее за ее редкие христианские добродетели, за ее кротость и жалели за унижение перед мужем и за жестокости, терпеливо переносившиеся от него бедной старушкой.
Гранде никогда не давал более шести франков жене своей. Эта женщина, которая принесла ему триста тысяч в приданое, была так глубоко унижена, доведена до такого жалкого илотизма, что не смела просить ни су у скряги мужа, не могла требовать ни малейшего объяснения, когда нотариус Крюшо подавал ей бог знает какие акты для подписи. Будучи так унижена, она была горда в глубине души своей и из одной гордости не жаловалась на судьбу. Она терпеливо вынесла весь длинный ряд оскорблений, нанесенных ей стариком Гранде, и никогда не говорила ни слова – и все из безрассудной, но благородной гордости.
Целый год постоянно носила она одно зеленоватое шелковое платье, надевала также белую косыночку и соломенную шляпку для выходов. Выходя редко, она мало носила башмаков и почти никогда не снимала фартука из черной тафты. Словом, о себе она никогда ни в чем не заботилась.
Иногда угрызения совести закрадывались в сердце старого скряги, и, припоминая, как давно не давал он денег жене своей, от последней эпохи шести франков, он всегда при какой-нибудь сделке, спекуляции, счастливой продаже оставлял и ей на булавки. Эта сумма доходила иногда до четырех и до пяти луидоров и была самой значительной частью доходов г-жи Гранде. Но только что она получала эти пять луидоров, как раскаявшийся Гранде, при первом расходе, тотчас спрашивал у нее: