Евгения Гранде
Шрифт:
— Да, мадемуазель Гранде.
— Значит, папенька, вы легко можете помочь Шарлю.
Изумление, гнев, оцепенение Валтасара, увидевшего надпись: Мане — Текел — Фарес, [21] не могли бы сравниться с холодной яростью Гранде, когда, забыв и думать о племяннике, он вдруг снова увидел, что Шарль заполонил и сердце и расчеты дочери.
— А, вот как! Чуть этот франт сунулся в мой дом, вы все тут перевернули вверх дном! Бросились покупать угощения, устраивать пиры да кутежи. Не желаю подобных шуток! Я, кажется, в мои годы достаточно знаю, как себя следует вести! И во всяком случае мне не приходится брать уроки ни у дочери, ни у кого бы то ни было. Я сделаю для племянника то, что следует, вам в это нечего нос совать. А ты, Евгения, — добавил он, поворачиваясь к ней, — мне об этом больше ни слова, не то отправлю
21
«Подсчитано — взвешено — поделено». По библейской легенде эта надпись была начертана на стене залы, в которой пировал царь Вавилона Валтасар, и предвещала ему близкую гибель (отсюда выражение «Валтасаров пир»).
— Нет, мой друг, — ответила г-жа Гранде.
— Да что же он делает?
— Он оплакивает отца, — ответила Евгения.
Гранде посмотрел на дочь, не найдя, что сказать: он все же был немного отцом. Пройдясь раза два по залу, он быстро поднялся в свой кабинет, чтобы там обдумать помещение кое-каких денег в процентные бумаги. Две тысячи арпанов лесу, сведенного дочиста, дали ему шестьсот тысяч франков. Присоединив к этой сумме деньги за тополя, доходы прошлого года и текущего года, помимо двухсот тысяч франков от только что заключенной сделки, он мог располагать суммой в девятьсот тысяч франков. Двадцать процентов, которые он мог нажить в короткий срок на ренте, ходившей по семидесяти франков, соблазняли его. Он набросал свои подсчеты на газете, где сообщалось о смерти его брата, слыша, хотя и не слушая, стенания племянника. Нанета постучала в стенку, приглашая хозяина сойти вниз: обед был подан. На последней ступеньке лестницы Гранде говорил себе:
«Раз я получу восемь процентов, я сделаю это дело. В два года у меня будет полтора миллиона франков, которые я получу из Парижа чистоганом».
— Ну, а где же племянник?
— Говорит, что не хочет кушать, — отвечала Нанета. — А ведь это нездорово.
— Зато экономно, — ответил ей хозяин.
— Уж это само собой, — сказала Нанета.
— Да что! Не вечно же будет он плакать. Голод и волка из лесу гонит.
Обед прошел в необычном молчании.
— Друг мой, — сказала г-жа Гранде, когда сняли со стола скатерть, — нам нужно надеть траур.
— В самом деле, госпожа Гранде, вы уж не знаете, что выдумать, только бы тратить деньги. Траур в сердце, а не в одежде.
— Но по брату полагается носить траур, и церковь велит нам…
— Покупайте для себя траур на свои шесть луидоров. Мне дадите креп, для меня довольно.
Евгения подняла глаза к небу, не вымолвив ни слова. В первый раз в жизни великодушные склонности ее, дремавшие, подавленные, но вдруг пробужденные, каждую минуту подвергались оскорблениям. Этот вечер с виду был похож на тысячу вечеров однообразного их существования, но, несомненно, был самым ужасным из них. Евгения работала, не поднимая головы, и не пользовалась рабочей шкатулкой, к которой Шарль пренебрежительно отнесся накануне. Г-жа Гранде вязала нарукавники. Гранде вертел большими пальцами рук, целых четыре часа погруженный в расчеты, последствия которых должны были на другой день изумить Сомюр. В этот день к ним никто не пришел. Тем временем весь город толковал о произведенной Гранде продаже вина, о несостоятельности его брата и о приезде племянника. Повинуясь потребности поговорить о своих общих интересах, все владельцы виноградников, принадлежащие к высшим и средним кругам Сомюра, собрались у г-на де Грассена и метали гром и молнии, проклиная бывшего мэра.
Нанета пряла, и жужжание колеса ее прялки было единственным звуком, раздававшимся в грязно-серых стенах зала.
— Что-то мы языком не треплем? — сказала она, показав в улыбке свои зубы, белые и крупные, как чищеный миндаль.
— Зря нечего и трепать, — отозвался Гранде, очнувшись от глубокого раздумья.
Он видел себя в перспективе — через три года — обладателем восьми миллионов и словно уже плыл по золотой шири.
— Давайте-ка спать ложиться. Я пойду прощусь за всех с племянником да спрошу, не поест ли он чего.
Госпожа Гранде осталась на площадке второго этажа, чтобы слышать разговор Шарля с дядей. Евгения была похрабрее матери и поднялась на две ступеньки.
— Ну, что, племянничек, у вас горе? Что же, поплачьте, это в порядке вещей. Отец — всегда отец. Горе перетерпеть приходится. Пока вы плачете, я вашими делами занимаюсь. Я, видите ли, родственник неплохой. Ну-ка, приободритесь. Может, выпьете вина стаканчик? Вино в Сомюре нипочем, его предлагают, как чашку чаю в Индии. А что же вы сидите впотьмах? Нехорошо! Нехорошо! Надо ясно видеть, что делаешь.
Гранде подошел к камину.
— Вот так так! — вскричал он. — Целая свеча. Где, черт возьми, они свечку выудили? Девки готовы пол в доме выломать, чтобы сварить яиц этому мальчишке.
Услышав эти слова, мать и дочь кинулись по своим комнатам и забились в постели так быстро, словно испуганные мыши в норки.
— Госпожа Гранде, что у вас, золотые россыпи? — сказал старик, входя в комнату жены.
— Мой друг, я молюсь, подождите, — отвечала взволнованным голосом бедная мать.
— А черт бы побрал твоего господа бога! — пробурчал в ответ Гранде.
Скряги не верят в будущую жизнь, для них все — в настоящем. Эта мысль проливает ужасающий свет на современную эпоху, когда больше, чем в какое бы то ни было другое время, деньги владычествуют над законами, политикой, нравами. Установления, книги, люди и учения — все сговорилось подорвать веру в будущую жизнь, на которую опиралось общество в продолжение восемнадцати столетий. Ныне могила — переход, которого мало боятся. Будущее, ожидающее нас по ту сторону Реквиема, переместилось в настоящее. Достигнуть per fas et nefas [22] земного рая роскоши и суетных наслаждений, превратить сердце в камень, а тело изнурить ради обладания преходящими благами, как некогда претерпевали смертельные муки в чаянии вечных благ, — такова всеобщая мысль! Мысль, к тому же начертанная всюду, вплоть до законов, вопрошающих законодателя: «Что платишь?» — вместо того, чтобы сказать ему: «Что мыслишь?» Когда учение это перейдет от буржуазии в народ, что станется со страною?
22
Правдами и неправдами (лат.).
— Кончила ли ты, сударыня? — сказал старый бочар.
— Друг мой, я молюсь за тебя.
— Прекрасно! Спокойной ночи. Утром поговорим.
Бедная женщина легла спать с тяжелым сердцем, как школьница, которая не приготовила уроков и боится при пробуждении встретить сердитое лицо учителя. В ту минуту, когда она со страху забилась под одеяло, чтобы ничего не слышать, Евгения прокралась к ней в одной рубашке, босиком и поцеловала ее в лоб.
— Ах, милая маменька, — молвила она, — завтра я скажу ему, что это все я.
— Нет, он, чего доброго, отошлет тебя в Нуайе. Предоставь это мне, — не съест же он меня.
— Слышите, маменька?
— Что?
— Он все еще плачет.
— Иди же, ложись, доченька. Ты ноги простудишь, пол сырой.
Так прошел торжественный день, которому суждено было тяготеть над всей жизнью богатой и бедной наследницы, уснувшей уже не тем глубоким и невинным сном, как прежде. Нередко иные поступки человека, хотя и достоверные, представляются, выражаясь литературно, неправдоподобными. Но не потому ли, что почти всегда забывают проливать на наши произвольные решения свет психологического анализа, не объясняют таинственно зародившихся оснований этих решений. Быть может, глубокую страсть Евгении надлежало бы исследовать в тончайших ее фибрах, потому что она стала, как сказали бы иные насмешники, болезнью и повлияла на все ее существование. Многие предпочитают начисто отрицать подлинные события и развязку их, только бы не измерять всю силу связей, узлов, скреплений, которые тайно сращивают один факт с другим в области морали. А здесь прошлое Евгении послужит наблюдателям человеческой природы порукою простодушной непосредственности и внезапности проявлений ее души. Чем спокойнее была ее жизнь, тем сильнее развернулось в душе ее женственное чувство жалости, самое изобретательное из чувств. Встревоженная происшествиями дня, она несколько раз просыпалась, прислушивалась, и ей чудились вздохи кузена, с прошедшего дня звучавшие в ее сердце. То виделось ей, что он испускает дух от горя, то снилось, что он умирает с голоду. К утру ей отчетливо послышался ужасный крик. Она сейчас же оделась и при брезжущем свете зари легкими шагами вбежала к кузену, который оставил дверь отворенной. Свеча догорела в розетке подсвечника. Шарль, побежденный природой, уснул, не раздеваясь, в кресле, уронив голову на постель: ему что-то снилось, как снится людям с пустым желудком. Евгения могла наплакаться вволю; могла любоваться юным и прекрасным лицом, побледневшим, как мрамор, от страдания; глаза Шарля распухли от слез и, смеженные сном, казалось, все еще плакали. Он почувствовал присутствие Евгении, открыл глаза и увидел ее, глубоко растроганную.