Евпатий Коловрат
Шрифт:
Не успел толмач передать слова батыя, как Олег сделал шаг вперед.
Лицо его стало вдруг светло, и на губах появилась улыбка. Забрызганный кровью, без шлема, в пробитой кольчуге, с плащом, изорванным ударами многих стрел и висящим на одном плече, Олег казался соколом, которого затравили вороны.
Он повел бровью в сторону толмача и заговорил, прямо глядя в лицо хана:
— Возьми назад свои хвастливые речи, хан! Ты побил рязанских князей, но еще не покорил их и не сделал своими рабами. Русская земля встанет, и тогда не сдобровать
— Что он говорит? Ты плохо слышишь! — крикнул Батый толмачу.
Прекрасная Сахет схватилась рукой за край плаща Олега, и ужас появился в ее темных глазах.
— Это я говорю тебе — князь на Переяславле-Рязанском! Никогда русские князья не служили поганым!
И звучно плюнул в лицо Батыю.
Все дальнейшие произошло в течение одной минуты. Батый гневно выкрикнул какое-то слово, несколько его телохранителей — темных великанов с узкими, заплывшими глазами — схватили Олега за Руки, поставили на грязный снег, потом один из них за волосы оттянул голову князя назад и взмахнул кривой саблей.
СМЕРТЬ КНЯГИНИ ЕВПРАКСИИ
Долги одинокие дни, а еще дольше осенние темные ночи!
С того времени, как ушел с войском Федор, не было минуты, когда отпустила бы печаль-тоска сердце Евпраксии, и редкую ночь не орошало княгиня горькими слезами пуховой подушки.
Одна была ей утеха — маленький сын Иван-Всеволод. Склоняясь над его колыбелькой, поверяла молодая княгиня свои думы несмысленку-сыну, обращаясь к далекому Федору.
Белолицый и голубоглазый мальчик улыбался матери и тянул руки к ее заплетенным на две косам. И плакала княгиня и улыбалась, любуясь сыном.
В ту осень долго стояли ясные, золотые дни. В солнечной тишине расцветали на лугах васильки и мышиный горошек. Опушки тонко пахли мятой и чебрецом.
Княгиня засматривалась на багряные леса, что рдели на той стороне Осетра, куда ушла рать Федора. Оттуда к городу летели стаи грачей, беспокойные и шумные перед близким отлетом в дальние края и княгиню подмывало спросить у голосистых черных птиц: что видели они за темными лесами, не бежит ли гонец от князя Федора, а может, гонит он сам своего резвого коня?
И Евпраксии ясно-ясно представлялось лицо Федора, освещенное нетерпением, как гонит он вперед притомившегося коня, стараясь разглядеть в туманной дали верхи своего терема.
Иногда заходили в городок рязанские люди, двигавшиеся на Москву и Владимир. На расспросы княгини рязанцы отвечали хмуро, что вестей от войска князя Юрия не было и что княгиня Агриппина Ростиславовна и прочие рязанские честные жены слезами изошли от безвестия.
Два раза нарождался и убывал месяц с тех пор, как ушла рать. Унылая тишина легла на городок. Люди с раннего вечера плотно затворялись в домах, и до самого утра не слышно было в городе ни одного звука, кроме монотонного переклика сторожей на городских стенах.
Чтобы скоротать время, принялась княгиня шить вместе с мамками и девушками-швеями из свежего льняного полотна рубашки мужу. В просторной горнице, примыкавшей к теплым сеням, с самых сумерек, как только вносили свечи и каганцы, девушки рассаживались по лавкам с юркими веретенами, тянули тонкие нити и запевали песни. Княгиня вместе с мамками садилась к столу и начинала выкраивать из полотна пошиву.
Хорошо поют девушки, и под песню ловко работают руки швей!
Княгиня склонилась над шитьем. Ей представлялось: Федор бредет в темном поле один, вокруг него свищет ветер, дождь сечет ему озябшее лицо…
Она встряхнула головой.
Ее спросила нянька:
— Что ты, свет-княгинюшка? Иль князя своего вспомнила?
— Вспомнила, — отвечала Евпраксия, и слезы вспыхнули у нее на пушистых ресницах.
Нянька нахмурила густые брови. Девичья песня оборвалась и погасла, будто заглушенная строгим говором няньки:
— По всем городам и селам течет сейчас печаль. Ушли у всех мужья, братья, сыновья. Куда ушли, что они там, в глухой дальней стороне, увидят, под каким ракитовым густом сложат буйны головы? Нет нам ни весточки, ни слуха…
Евпраксия остановила няньку:
— Ой, что ты кличешь беду, старая!
— Обойди, беда, порог наш, повисни на хвосте черной кошки! — прошептала нянька и подняла на княгиню глаза: — Я не о князе твоем помыслила, сударушка. Федор Юрьевич был на Рязани первым молодцом, и в этой беде не потеряется. Гляди, вернется скоро. А я толкую о других: о ратниках и мужиках…
После длинного безмолвия опять завели тихую песню девушки. Они принялись величать княгиню, весело притопывая о половицы, и посветлело на сердце у княгини Евпраксии…
К концу второго месяца безвестие начало смертно томить молодую княгиню. Она плохо стала спать и часто отворачивалась от еды.
Разыгравшаяся непогода, непрестанные ветры, гудящие на потолках, нагнетали черную тоску. Косые холодные дожди сменялись снежной крупой, ударявшей в слюдяные оконца. В горнице стояла серая полутьма. Стремясь поближе к людям, Евпраксия часто уходила в церковь. Но и молитвы не приносили успокоения.
И здесь не покидала Евпраксию дума о Федоре. Часто, крестясь и припадая на каменный пол, она думала: «Велик ты, господи и многомилостлив. Отчего же не можешь ты вернуть мне друга-мужа моего, зачем разлучил нас злой разлукой?»
Потом Евпраксия шла на высокое крыльцо своего терема.
Отсюда широко открывались луга за Осетром, почерневшая гряда лесов и извилистая лента дороги с белесыми дождевыми лужами.
Прямо под крыльцом проходил островерхий городской тын, поставленный на крутом откосе горы. Когда Евпраксия смотрела с крыльца вниз, у нее слегка кружилась голова.
Стоя на крыльце терема, княгиня успокаивалась: ей мнилось, что, всматриваясь в серую ветряную даль, она приближается к Федору и он слышит тоску ее, спешит к ней, не нынче-завтра появится у перевоза его белый долгогривый конь…