Евпраксия
Шрифт:
И странное дело: императора не отталкивало такое откровенное невнимание к его особе и к его жизни, он еще больше тянулся к Праксед, добивался каждодневных встреч, выдумывал то пышные приемы в своем дворце, то посещения аббатства, то императорские ловы, то выезды в горы. И хотя зима не перестала быть мглисто-печальной топи – белесо-красноватыми, небо – затянутым тучами, из которых все сеялась и сеялась пронизливая изморось, для Евпраксии будто осветилось что-то, впервые в этой земле ей стало интересно жить, она ждала утра, день перестал быть пустым, забывалась тоска, исчезло плаксивое самоуглубление, к чему вынуждала безнадежность монастырского существования.
Генрих
А Евпраксия никак не могла взять в толк, что рядом с нею сам император. Несколько лет безнадежного одиночества, ожидания-страха, что же выйдет из борьбы маркграфа Генриха со смертью, отталкивающие воспоминания о первой брачной ночи, а ныне почти неожиданная свобода и еще более неожиданное – этот император возле нее, послушный, будто маленький Журило из Киева, с которым бегала в детстве на Красном дворе или в Зверинце, в поисках чеберяйчиков. Где-то теперь ее чеберяйчики?
Евпраксия смотрела на императора. Высокий, тонкий в талии, движения порывистые, шаг широкий, хищный какой-то, нахальный даже, а глаза – упрямые, бесцветно-голубые, линяло-голубые, под ложечкой засосет, коли глянешь в них. Глаза одержимого. Изможденность души читается в самом взгляде Генриха. Грудь, придавленная тяжелой золотой цепью. Человек совсем исчерпанный.
Непривычно и страшновато рядом с этим человеком и одновременно будто ждала чего-то от этих встреч, от прогулок под аркадами, от бесед.
Заубуш, которого недвусмысленно прогнали, дабы не постукивал тут по каменным плитам, а стало быть, не подслушивал и не подглядывал, сидел тем временем у Адельгейды, пил старые монастырские меды, болтал непочтительно:
– А все эти разглагольствования не стоят выеденного яйца. Когда-то нас обоих с императором называли кведлинбургскими бабниками. Девок душили, как перепелок. А теперь? Сто тысяч свиней!
Он, конечно, попытался бы приспособить русскую княжну для собственных утех, в которых не знал ни конца, ни меры, но тут сам император прилип к ней, поди знай почему. Барону оставалась Журина; правда, к ней он еще не подступился, но это дело временное. Пока присматривался к императору, никак не мог постичь его поведения. Может, его изменила смерть жены? Может и впрямь хочет хоть как-нибудь развеяться после траура по императрице?
Но Заубуш лучше иных помнил, как старался когда-то Генрих во что бы то ни стало развязать себе руки. Шестнадцатилетним, по домоганиям и настояниям, против собственной воли Генрих взял в жены Берту Савойскую.
Она ему была столь ненавистна, что видеть ее после свадьбы не
Чтоб обесчестить королеву и добиться потом развода, повелел Заубушу за любое вознаграждение добиться благосклонности Берты. Заубуш, тогда еще двуногий, красивый как дьявол, наводил страх на всех женщин и вызывал затаенные вожделения. Могла ли стать исключением королева? Она назначила Заубушу ночное свидание в своих покоях в королевском дворце. Вместе с ним, как было условлено, пошел и Генрих. На первый стук королева немедля открыла дверь, и Генрих в темноте, чтобы успеть разоблачить изменников, быстро прошмыгнул мимо нее. Тут Берта мигом захлопнула дверь, так и не впустив искусителя, рвавшегося к ней Заубуша. Потом она позвала слуг и велела бить ночного пришельца палками, стульями, чем попало.
– Подлец! – поучающе говорила Берта. – Как у тебя явилась наглость оскорбить королеву, у которой столь сильный муж?
– Я твой муж, – кричал, шарахаясь в темноте от беспощадных ударов, Генрих. – Я – Генрих!
– Не может быть мужем тот, кто, словно вор, крадется к жене. Мой Генрих пришел бы открыто. Бейте его!
Избитый до полусмерти, Генрих вынужден был прикинуться больным и месяц пролежал вдали от глаз людских, пока прошли синяки.
Ныне Берта мертва. Император свободен. Заубуш знал и еще одно: Генрих свободен от вожделений, женщины ему теперь ни к чему. Тогда к чему эти дурацкие хожденья и сиденья под арками, эти разглагольствования с русской княжной.
У Адельгейды неожиданно появилась возможность отомстить Заубушу. Она сразу заметила, как раздражают барона эти загадочные беседы императора с Праксед. Тут и мстить! Поила барона медами, ненавидела его еще больше, звала к себе Праксед, просила ее при Заубуше:
– Проводи его императорское величество по всем тропинкам аббатства…
– Покажи его императорскому величеству монастырский скрипторий…
– Пригласи его императорское величество на вечернюю молитву в монастырскую каплицу…
– Сто тысяч свиней! – бессильно скрежетал зубами Заубуш. Оторванный от императора, он утрачивал всю свою силу и значение. Становился чем-то похожим на императорских шпильманов Шальке и Рюде, которых только и замечали, когда они развлекали Генриха. Что? Он – барон для развлечений?
Еще посмотрим!
Однажды, сидя в каплице, император и Евпраксия услышали позади себя сердитый стук деревяшки и громкое сопение барона. Заубуш наконец устроился на молитвенной скамье. Генрих насмешливо бросил в темноту:
– Ты отважился на молитву, Заубуш?
– Сто тысяч свиней! Где мой император, там и я!
– Почему же опоздал?
– Налаживал свою деревянную ногу.
– Я подарил тебе вместо отрубленной золотую ногу.
– Она слишком тяжела, чтоб ее носить. Тяжелей, чем служба у императора…
Злой шепот и сухой, будто кто-то всыпал в воду пепел.
Императору всегда потребны слушатели. Уста – это власть. Покорность, послушливость – уши. В слушателях у него никогда не было недостатка. Но все – принудительно. А добровольно? Иметь рядом столь независимую молодую женщину, не умея обычными способами сделать ее добровольной сообщницей или хотя бы слушательницей! Это нестерпимо и для простого человека, что ж говорить про императора. Мужчины стремятся найти в женщинах спасение от одиночества, а находят одиночество еще более отчаянное. Вот они и идут от одной к другой – упорно, ненасытно, на ощупь, вслепую, бездумно. А если и такой путь не для него? Что остается? Что было у него, у императора?