Евпраксия
Шрифт:
Тридцать лет император никому из своих приближенных не подарил ни одного мгновения на собственную их жизнь. А какую пользу от этого получил сам? Отнимал у них не себе, ведь одновременно отнимал и у себя. Жил урывками. В спешке. Дико. Будто лесной зверь. Теперь тешился надеждой на великое спокойствие, и приоткрылось оно ему внезапно, и оказалось каким-то образом связано с русской княжной.
Генрих ожидал встреч с Евпраксией терпеливо, ему очень хотелось видеть ее рядом – так хочешь видеть бархатистый цветок, чтоб погладить его или хоть прикоснуться к нему: Генриха злило, что она избегает встреч, он проклинал все на
Он ждал ее, а она сидела в келье и разглядывала украшения, свои, киевские, перебирала их, словно воспоминания детства. Больше всего ей нравился прозрачный шар на низеньком золотом треножнике, откуда-то (кто знает, откуда?) привезенный князю Всеволоду. Евпраксия всматривалась в глубину шара, видела там далекие, навеки утраченные миры, весны расцветали в той глубине, сверкало золотом солнца лето, в сверкании слез вставало детство и прощание с детством, чистотой, чеберяйчиками – предвестниками жизни радостной, раскованной, возвышенной.
Генрих при встречах смеялся над ее чеберяйчиками. Это напоминало ему сказки о шварцвальдском озере Муммельзее. Рассказывают, будто там под водой и под землей живут маленькие человечки, нимфы, наяды, будто дают они взаймы крестьянам хлеб, припасы, деньги. Ну кто в это может поверить?
Тогда Евпраксия обижалась за своих чеберяйчиков. Много было таких, что не верили. Одна женщина поздней осенью родила ребенка в поле. Никто ей не помогал, никакой подстилки не было, чтоб положить на голую землю. Тогда появился чеберяйчик и принес женщине охапку соломы. Она отказалась. Дитя – на грубую солому? А дома нашла соломинку, что пристала к одежде. Соломинка была из чистого золота. Вот какие у нас чеберяйчики!
А тем временем вокруг царила жизнь грубая, грязная, жестокая.
Император со всеми в аббатстве держался холодно-сдержанно. Неприступность снежной вершины. Неприступный и как бы отсутствующий здесь. Высокомерием и сдержанностью он, всем показывая словно нарочно равенство свое и Евпраксии, указал недвусмысленно на место, надлежащее занимать остальным, не исключая и Заубуша, – где-то внизу, вдалеке от вершины. Впрочем, барона теперь не очень трогало подчеркнуто-напускное пренебрежение императорское.
Он умел извлекать пользу для себя даже из подобного. Играй на пороках тех, кто вверху, и несчастьях тех, кто внизу, – и всегда будешь с выгодой.
Заубуш был твердо убежден, что главное в жизни – удовлетворять желания, сама жизнь есть не что иное, как удовлетворение желаний. Похоть и алчность прорывались у барона на каждом шагу, умственная никчемность этого человека превосходила даже его тщеславие.
Заубуша, конечно, раздражало странное поведение императора, он всякий раз безуспешно пробовал намекать Генриху на то, что лакомые кусочки надо глотать без размышлений и промедления. Ведь и меч ржавеет, коль его долго держать в ножнах. Император оставлял без внимания бесстыдные намеки Заубуша. Словно в ответ велел показать винные погреба аббатства, без сопровождения, без верного барона, с одной Евпраксией спускался туда. Они блуждали по узким проходам меж огромными серыми бочками, император цедил красное вино, наливал в бокалы из зеленоватого сирийского стекла; Генрих и Евпраксия смотрели друг на друга сквозь
Аббатиса Адельгейда, видно, смекнула, что ухаживания императора за русской княжной зашли излишне далеко. И продолжаются излишне долго. Теперь она попыталась изобразить свое аббатство этаким мирным прибежищем науки и всяческих достоинств. Заубуша это совсем уже вывело из себя. Пока император без смысла и без конца разглагольствовал с русской княжной, барон вынужден был пребывать в нервическом состоянии. Жаждал удовольствий, но должен был опасаться удовлетворить их, раз его император вел себя так странно. А ведь просто невыносимо быть среди такого множества молодых женщин и не получить возможность переспать хотя бы с одной из них.
Заубуш упорно добивался Журины, но женщина не поддавалась, вела себя осторожно, если приходилось выходить за ворота аббатства, то старалась, чтоб сопровождал ее Кирпа и еще кто-нибудь из своих дружинников. Ни Кирпу, ни дружинников барон, ясное дело, не мог считать для себя соперниками, но счел необходимым заранее устранить и эту, пусть незначительную, помеху. В некий день дружинники исчезли. Первым обнаружил это отец Севериан, который не разделил участи дружинников лишь благодаря своему духовному сану, но тоже чувствовал себя под угрозой; он быстро направился к Евпраксии и сообщил ей, что ее люди, то есть воевода с воинами, бесследно исчезли.
Евпраксия спросила у Адельгейды, что произошло, аббатиса ничего не знала.
Никто в Кведлинбурге не ведал, куда подевались русские. Жили мирно, были приветливы, доброжелательны, может, кто-то из них и прижал в темном углу какую-нибудь толстоногую девку, но сделал такое с надлежащей бесшумностью, по-воински, умело и быстро. Никто ничего не имел против этих добрых людей.
Умели они еще варить пшеничное пиво, чего здесь никто не умел; пиво пришлось кведлинбурждам по вкусу, так кто же мог поднять руку на эдаких умельцев?
Несколько дней ожидания ничего нового не принесли. Журина плакала, не прячась. Евпраксия запечалилась и возмутилась, на все приглашения императора отвечала отказом, да так, что он, удивленный, прислал спросить, что с нею случилось, и тогда она передала письмо, в котором жаловалась на допущенное насильство и просила, чтобы он своей властью помог восстановить справедливость.
Снова все здесь ей мгновенно опротивело, она задыхалась в окружении холодного камня, угнетало ее вечно низкое небо, мокрая бугристая земля, пугали черные леса. Они стояли, будто горелые, а меж деревьями – пустая даль, как между чужими людьми. Была она чужой для всех, такой и осталась.
"И узнаете правду, а правда вас сделает свободными". Угрозы отовсюду, угрозы всегда, неотвратимые и жестокие, – вот и вся правда. Император рассказывал ей о превратностях своей борьбы. Ради чего все его битвы? Чтоб вот так исчезали добрые люди? Чтоб маркграфы гнали в рабство соседей-славян, связанных подобно стае охотничьих собак? Исчезли дорогие ей люди. Все девять. Дело само по себе угрожающе-зловещее, а если еще принять в соображение, что у нее теперь совсем нет больше никого? В это страшно поверить! Что сказал бы император, если б, однажды проснувшись, не нашел в своем государстве ни одного подданного, ни одной живой души? А в ее маленьком государстве произведено почти такое опустошение.