Еврейское счастье военлета Фрейдсона
Шрифт:
Хотел ли он победы немцу? Нет, нет, конечно, как всякий русский человек. Но у него была душа зайца, а сердце хорька. Он тоже вероятно, размышлял о жизни и смерти, о своей судьбе. И свою судьбу рассудил так: ''Моя судьба — в моей шкуре''.
Ему казалось, что он рассуждает хитро: ''Наша возьмёт — прекрасно. А я как раз шкуру сберёг. Немец одолеет, — ну, что же, пойду в рабы к немцу. Опять же моя шкура при мне''.
Он хотел отсидеться, убежать от войны, будто можно от войны спрятаться! Он хотел, чтобы за него, за его судьбу дрались и умирали
Эх, просчитался Антон Чувырин! Никто за тебя драться не станет, если ты отойдешь в кусты. Здесь каждый дерется за себя и за Родину! За свою семью и за Родину! За свою судьбу и судьбу Родины! Не отдерёшь, слышишь, не отдерёшь нас от Родины: кровью, сердцем, мясом приросли мы к ней. Ее судьба — наша судьба. Ее гибель — наша гибель. Ее победа — наша победа. И когда мы победим, мы каждого спросим: что ты для победы сделал? Мы ничего не забудем! Мы никого не простим!
Вот он лежит в бурьяне, Антон Проклятый — человек, сам оторвавший себя от Родины в грозный для нее час. Он берёг свою шкуру для собачьей жизни и нашёл собачью смерть.
А мы проходим мимо поротно, железным шагом. Проходим мимо, не глядя, не жалея. С рассветом пойдём в бой. В штыки. Будем драться, жизни своей не щадя. Может, умрём. Но никто не скажет о нас, что мы струсили, что шкура наша была нам дороже отчизны.''
Я остановил чтение главы в густой тишине. Хоть ножом такую режь.
Вдруг их угла палаты раздался слабый голос, разбивая эту хрупкую тишину.
— Тот, кто это писал, не лежал по четыре часа на льду под пулеметным огнём — головы не поднять. Когда наши зашли с фланга и немецкий пулемёт сковырнули, никто со льда уже подняться не мог. Восемьдесят два человечка с роты там навсегда и остались лежать. Не пуля их убила, а холод и лёд. И глупость комбата.
Так… Началось в колхозе утро. Русский солдат пробует на зуб очередного агитатора. С неудержимой страстью русского мужика посадить в лужу интеллигента.
— Не могу судить, — отвечаю не без некоторой заминки. — Меня там не было. Во-вторых, я ничего не понимаю в наземной войне и тактике. Я летчик.
— Так чёж вы нам тада проповедь читаете про пяхоту? — это меня спросили уже с ближайшей койки.
— Попросили вам прочитать, вот и читаю. Я ни разу не политрук а такой же ранбольной как и вы. Разве что выздоравливающий уже.
Чувствую я себя под их взглядами просто обоссаным. Сижу на грубой табуретке и обтекаю. Неприятное ощущение.
— Не нравится вам. Не буду, — добавляю и встаю с табуретки.
В дверях сталкиваюсь с незнакомым мне старшим политруком.
Оборачиваюсь к обмороженным бойцам.
— Вот вам настоящий политрук, — указываю на него брошюркой, — у него и спрашивайте.
Обхожу эту нескладную фигуру и чешу по коридору в свою палату, слыша за собой тоненький комариный голосочек.
— Партия…, Сталин… Все как один плечом к плечу… Священный долг…
На ходу передумал и завернул в политотдел.
Кивнув замполитрука, я без разрешения влетел в кабинет к Смирнову и сходу ему вопрос.
— Что за новый старший политрук по палатам ходит?
Наглость, конечно, с моей стороны, но чуйка не то, что взвыла, заскулила слегка, а вот очко жим-жим.
— Какой политрук? — вижу по глазам, что полковой комиссар ничего не понимает.
Рассказываю, как что было.
Вызванный комиссаром в кабинет замполитрука вошёл сразу с подносом в руках — своего комиссара он знал, как облупленного. С заварочным чайником и стаканами в подстаканниках.
На вопрос о новом политруке доложил.
— Это, товарищ полковой комиссар, наш новый особист. Зовут его Гершель Калманович Амноэль. Звание старший политрук. Кстати я слышал, что с особистов политические звания скоро снимут. Вернут ихние. Энкагэбешные.
— Амноэль… Амноэль… — вспоминал комиссар, наморщив лоб. — Не было печали, черти накачали. Только почему старший политрук, он же майором госбезопасности был? А это бригадному комиссару вровень.
— Не могу знать, — вытянулся замполитрука. — Кипяток нести?
— Неси.
Когда замполитрука вышел, комиссар мне сказал, понизив голос,
— На язык замок повесь. Вспомнил я этого Амноэля. Он при Ежове карьеру делал именно тем, что на своих же доносы писал. И не анонимные, а собственноручные. И что удивительно нагло никогда не врал, а дело заводилось по его сигналу моментом. А сколько стороннего народа под вышку подвел этот упырь нам не пересчитать. Ну, Лоркиш… Ну, хитрюга. Не хотите грузина, вот вам еврей, жрите, не обляпайтесь.
Комиссар в сердцах стукнул кулаком по столу. Чайные ложечки зазвенели в пустых стаканах. Затем продолжил меня инструктировать.
— По марксисткой теории спорить с ним запрещаю. Он жуткий начётчик и талмудист в этом деле. Чуть, что не так — сразу донос накатает. Что ты эту теорию вредительски извращаешь. Как? Уже без разницы. Что правый, что левый уклонизм тут одинаково плохо. Лучше время потеряй его послушай. Попроси растолковать как правильно. Он это любит — поучать. Эх… не вовремя Мехлис на Волховский фронт укатил.
Тут замполитрука внес большой электрический чайник, парящий с носика.
— Что мне теперь с агитацией делать? — спросил я.
— То же, что Коган поручил — читать по палатам брошюрку Горбатова. По главе на палату. Потом сдвигаешь главы. Диспутов никаких с бойцами не веди — не уполномочен. Чай покрепче будешь?
— Если можно крепкий, — попросил я.
— Почему нельзя? — улыбнулся комиссар. — Чай не дефицит. Мы Китаю помогаем оружием, они нам чаем и рисом через Монголию. Индийский чай вот пропал, а я его вкус больше люблю. Раньше его морем в Одессу поставляли. Одесса теперь под румыном. Проливы у турок, что вот-вот могут в войну влезть на стороне Германии. На Кавказе приходится целый фронт держать против османов. А что поделать? Без Баку и его нефти нам очень плохо придется. И так вон авиабензин американский через Англию получаем. Пароходами.