Еврейское счастье военлета Фрейдсона
Шрифт:
— Это ж, сколько у тебя сбитых? — интересуется Ваня-хант, разливая самогон по граненым рюмкам.
Дежурный вопрос к любому лётчику-истребителю. Я уже к этому привык.
— Девятнадцать, — привычно отвечаю. — Восемь лично и одиннадцать в группе.
— За это надо выпить, — влезает сержант. — Непременно за героя. Нашего обдорского героя.
Оттаяв от сосулек, усы у него оказались пегие. Глаза болотно-зелёные в желтую крапочку. И стрижка ''под ноль''.
— За героя потом будете пить, — отказала фрейдсонова мать. — Выпьем
— А первую когда? — спросил Ваня-хант из вежливости.
— В сороковом, когда он с финнами воевал, — влезла Лиза.
— За то и выпьем, чтобы все похоронки ложными оказались, — подытожил сержант, и все сдвинули рюмки со звоном.
Налили даже мелкой. Видно Засипаторовна Лизавету за взрослую держит.
Закусили солёной семгой и копчёным хариусом. Мочёной морошкой и брусникой.
Фамилия капитана оказалась Питиримов, по имени попа, который его отца крестил. По национальности он по отцу был хант, а по матери русский.
Сержанта величали Евпатий Колодный. Тот был из чалдонов. Коренной.
Тут и пельмени поспели. Вкуснотища! В московских ресторанах так не сготовят, ни за какие деньги.
Потом и я из сидора московскую ''белоголовую'' бутылку вынул. Что тут на трёх здоровых мужиков какой-то литр? Да еще под такую шикарную закусь? Бабы пили мало.
Гулеванили за полночь, периодически выходя покурить в сени. Сержант не забывал каждый раз круто посоленную корочку захватить кореннику в угощение.
Разговоры, как всегда при таких гулянках, наполовину порожние. Тут, в глубоком тылу, на Полярном круге, война казалась людям чем-то таким далёким. Пока ещё чуждым. Обычного течения жизни она не нарушала.
Проснулся поздно. Никто и не подумал меня будить.
Милиционеры уже уехали в свои Лабытнанги.
Лизавета пекла блины. Сегодня, оказывается, второй день масленицы.
Ладная, крепкая девка. Грудь высокая торчком. На кофте две заплатки — нанка сиськами протёрлась. Талия узкая и бёдра вполне зрелые. Глаза у нее зелёные. Волос блондинистый. Лицо простоватое, но очень милое и симпатичное.
— Где мать? — зеваю.
— На работе. Это я в школу не пошла. Какая может быть школа, когда брат-герой с войны приехал? А ты у нас в школе выступишь?
— Урок мужества, что ли провести?
— Ну, типа того.
— Проснемся — разберемся. Где тут умыться можно?
— В сенях. Как выйдешь: направо умывальник. Держи утирку, — протянула она мне вафельное полотенце.
— Сколько этому дому лет? — спрашиваю, возвратившись, отдавая полотенце.
— Почти сто, — отвечает девушка. — Что ему будет? Он же из лиственницы. Отец твой его купил, когда на матери женился перед самой революцией. Его, говорят, сюда надолго сослали.
— С чем блины будут?
— С топлёным маслом и еще мама обещала сметаны принести.
— Балуете вы меня.
— А кого нам еще баловать, как не тебя, — смеётся.
Полез в свои сидор и чемодан — доставать пока продовольственные гостинцы. Выкладываю нас стол. Куча впечатляет. Одна банка тушенки в сидоре пробита пулей. Вслепую. Пуля так в банке и осталась.
— Ну и зачем всё это тащил? У нас тут не голодное Поволжье, а севера. Тут, чтобы с голоду помереть, надо совсем безруким быть. — Упрекает меня Лиза.
— Так, что мне, в Москве все надо было бросить? Пропало бы.
— Прости, не подумала. А со стола убери все в угол на лавку. Мать придет, разберёт. Могу и сама разобрать, но ей это приятно будет.
Стопка блинов все росла.
— А за что ты звезду получил? А то меня все теребить будут, а я, как дурочка, ничего не знаю.
— Тебе как: своими словами или газету дать почитать?
— Так про тебя и в газете писали, — восхищается девушка. — Давай газету. Только не сейчас. После того, как блины поедим. А то руки жирные. А кого ты еще, кроме Сталина, видел из правительства?
Рассказываю, как нас награждали и про приём в Кремле. И кого из Политбюро и Правительства страны там видел.
И про сам Кремль, и про то, как его изуродовали маскировщики, чтобы немецкие бомбардировщики его не замечали.
И как меня, разутого и раздетого, обмундировывали в Центральном ателье для генералов.
Лизавета внимательно слушала. Вопросы задавала. Потом спросила:
— А помнишь?..
— Не помню. — Перебил я ее. — Ничего не помню, — развел я руками. — Понимаешь, я под новый год умер. На ровном месте. Я даже с неба без парашюта падал и то живой оставался. А тут… И через несколько часов, уже в 1942 году, воскрес. Но с тех пор ничего не помню, что было до нового года.
— Бедненький. Как мать-то расстроится.
— Вот я и думаю, как ей все это сказать? Да и про школу… Ума не приложу, как там выступать мне? Там же спрашивать будут: как я учился? И прочее… А я не помню. Я даже как фашиста таранил, не помню. И летать мне врачи запретили.
— Выпьешь? — спросила Лизавета, ставя стопку блинов на стол. — Настойка есть клюквенная.
— Выпью, — согласился я.
Вот так вот. Путано. Не связанно. Провёл я репетицию разговора с матерью моего тела.
А блины мы ели с привезенной мною сгущенкой, той самой премиальной от политуправления. Лиза, как все девочки, сладкоежка и была на седьмом небе от гастрономического удовольствия. Значит, не зря я этот хабар сюда тащил. Не зря от бандитов отбивал. Стоило хотя бы ради того, чтобы посмотреть на это счастливое девчоночье лицо.
— Поели. Теперь поработать надо. — Откинулась Лиза спиной на стену.
— Что делать будем? — подхватил я с готовностью.
— Баню топить. Вчера не до того было. А вообще-то положено гостя сначала пропарить, и уже только потом поить-кормить, спать укладывать.