Еврипид
Шрифт:
Протагор был известен тем, что учил своих последователей, сыновей зажиточных родителей, мечтающих о политической карьере, что «о всяком деле может быть высказано два совершенно противоположных мнения», что надо уметь «слабейший аргумент сделать сильнейшим» и что при желании можно доказать все, что угодно. Об этом он писал в своих сочинениях «Ниспровергающие», «Противоречия», «Великое слово», от которых сохранились лишь небольшие фрагменты. Однако не это довольно циничное мастерство играть тезисами и антитезисами, приводящее к тому, что в конце своей речи великий софист утверждал порой прямо противоположное тому, что говорил вначале, не умение зарабатывать большие деньги, обучая выворачивать наизнанку слова и понятия, привлекало к нему Еврипида. (Хотя столь характерное для Протагора противоборство взаимоисключающих аргументов и замена одного из них другим отличало и трагедии Еврипида, и порой было трудно понять, что же действительно думает поэт по тому или иному поводу, и это очень возмущало зрителей.) Главным для Еврипида был тезис великого софиста о том, что «человек есть мера всех вещей существующих,
Их сблизило презрение к обветшавшим традициям и суевериям толпы, пренебрежение к расхожим истинам, глубочайший демократизм (Протагор был убежденным сторонником демократии) и великая вера в знание, которое совершенствует способности человека, помогает ему найти свое место в мире, преобразует в конечном счете сам этот мир. В своем уповании на силу разума они оба были склонны считать, что знанию неизбежно сопутствует добродетель, что знающий человек не может творить зло. Беседы с Протагором о том, что такое зло и добро, что есть истина и достижима ли она, о законах познания и о других вещах, интересных лишь немногим, тем, кого занятые торговыми делами или политикой граждане считали празднолюбцами и шарлатанами, эти беседы укрепляли рационализм Еврипида, его гуманизм, восстающий против какого бы то ни было насилия. Однако релятивизм знаменитого софиста, его убеждение в том, что относительны не только вещи, но и понятия о них, в том числе и такие понятия, как справедливость и добро, способствовали развитию того чувства пессимизма, к которому всегда был склонен Еврипид, порождали ощущение зыбкости и расплывчатости бытия. Преломленный через доведенный до крайности тезис «все течет, все изменяется», мир терял реальные очертания, уже не особенно важными казались дела соотечественников, и чем больших философских абстракций достигал сын Мнесарха неуемный в своем познании мира, тем шире и глубже становилась трещина между ним и окружавшими людьми, занятыми простыми житейскими делами и заботами.
Но как ни сильна была неприязнь Еврипида ко всякого рода суете и стремление посвящать свое время и помыслы лишь «прекрасному и возвышенному» (эту черту его натуры отмечают все биографы), театр тоже требовал хлопот, и немалых. Для того чтобы поставить очередную трилогию (к сожалению, из трагедий этого времени до нас ничего не дошло), нужно было сначала представить ее на рассмотрение архонта-эпонима, который сам или с помощниками выбирал трагедии для праздника и выплачивал авторам вознаграждение из государственной казны. Потом надо было «просить хор» (из 12–15 человек), а также актера-протагониста, а тот уже приводил двух остальных, обычно своих приятелей. Надо было позаботиться о костюмах (обычно очень пышных, нарядно расшитых цветами, звездами, пальмами и фигурами животных), о масках, котурнах и декорациях, чтобы все было как следует, в соответствии с сюжетом и замыслом трагедии. Надо было поддерживать отношения с хорегом — тем богатым гражданином, которому было поручено в этот раз осуществлять постановку, нанять хор, «учителя хора» и помещение для разучивания трагедий, а это было, видимо, не так-то просто для сына Мнесарха с его нетерпимостью и чувством превосходства, весьма раздражавшим сограждан.
Но вот все заботы но постановке подходили к концу, наступали праздничные дни и в театре Диониса начинался традиционный агон: во славу великого бога состязались три поэта, три хорега и три первых актера. После торжественных жертвоприношений глашатай обращался к каждому из участвующих поэтов: «Выводи свой хор!», и сын Мнесарха, высокий, худощавый, бородатый, с длинными, чуть волнистыми волосами и веснушками на лице, в сверкающем свежестью, отглаженном гиматии, нетерпеливо и важно шел впереди своего хора, гордый служитель муз, пожизненный данник Аполлона. И каждый раз в течение семнадцати лет, прошедших со времени постановки «Дочерей Пелия», праздник оканчивался для Еврипида горечью поражения. Его трагедии, слишком уж откровенные, полные рискованных ситуаций, и натуралистических, на взгляд афинян, подробностей, а также различных философских рассуждений в стиле Гераклита и Анаксагора, чем-то раздражали как зрителей, так и судей. Особенно возмущало его стремление поучать, сограждане не признавали такого права за этим самонадеянным, ничем себя особенно не проявившим человеком, предъявлявшим к ним слишком высокие требования. И лишь где-то около 443 года, почти в сорок лет, Еврипид удостоился наконец первой награды. Время не сохранило для нас даже названия этой тетралогии, но как велика, должно быть, была радость поэта, не теряющего надежды заставить своих сограждан увидеть мир и человека таким, каким он видел их сам, верный последователь Анаксагора и Протагора.
Впрочем, уже на следующий год его опять победил Софокл, «Антигона» которого надолго упрочила его славу как первого поэта Афин. Хотя по идущей от античности традиции принято считать, что Софокл избегал в своем творчестве злободневных проблем современности, та коллизия, которая лежит в основе «Антигоны», — трагическое, сплошь и рядом повторяющееся столкновение законов писаных и законов неписаных норм человеческой
Исполняя этот закон, греки (так же, как и другие древние люди, значительно сильнее, чем мы, ощущавшие нерасторжимую взаимосвязь с теми, кто уже покинул этот мир и в то же время пребудет вечно в своих потомках) совершали в традиционные дни возлияния медом, вином и молоком на могилах усопших словно бы затем, чтобы и там, в неизвестном и сумрачном мире, их дорогие и незабвенные вспомнили хоть на мгновение о тучных стадах на весенних лугах и жужжании пчел на цветущем миндале. В их представлении самое страшное для человека было остаться без погребения, и поэтому Антигона не могла даже помыслить о том, чтобы оставить на растерзание воронам труп своего любимого брата, врага и изменника Фив, несмотря на угрозы Креонта, ослепленного властью и возомнившего себя сильнее тех древних законов, о которых напоминает ему слепой прорицатель Тересий:
Нет, смерть уважь, убитого не трогай, Иль доблестно убитых добивать?Креонт тоже по-своему прав, с точки зрения политической и гражданской: «Чтить мертвых — дело благочестья, но власть стоящего у власти преступать нельзя», но Софокл, понимая правоту Креонта, не признает ее и ставит выше извечную правду человечности и любви. Эту высшую правду Антигоны понимает и сын его, Гемон, он пронзает себя мечом у ног погибшей невесты, не в силах вынести этой утраты, не в силах воспротивиться жестокости мыслящего государственными категориями отца и не в силах ему простить. И Креонт, потерявший любимого сына, остается один на один со своей гордыней и властью, которая уже никогда не сделает его счастливым.
Как бы ни был Софокл, сын оружейника Софилла, привержен к демократии, в сколь бы дружеских отношениях ни состоял он с Периклом, ему тоже, по-видимому, становилось все тяжелее наблюдать, как соображения выгоды, откровенная тяга к богатству, невзирая на средства его приобретения, оттесняют на задний план исконные добродетели эллинов и делают просто смешными бескорыстие и справедливость:
Ведь нет у смертных ничего на свете, Что хуже денег. Города они Крушат, из дома выгоняют граждан И учат благородные сердца Бесстыдные поступки совершать.Однако уже никакими силами было невозможно отменить или как-то изменить того, что так возмущало Софокла; ибо «древний родовой строй… оказался бессильным против победного шествия денег… и благочестивые пожелания, страстное стремление вернуть старое доброе время не могли заставить снова исчезнуть деньги и ростовщичество» [1] .
Более снисходительный в отличие от Эсхила и Еврипида к несовершенству своих сограждан, Софокл был далек от того, чтобы прямо упрекать их в этом или пытаться поучать, считая достаточным уже то, что он являет в своих трагедиях образы идеальных и возвышенных людей, таких, как Антигона. Однако и он не мог удержаться порой, чтобы не отметить с горечью, что разум, делающий человека «чудесней всех чудес на свете», «толкает его то ко благим, то к позорным деяниям».
1
Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч., изд. 2-е, т. 21, с. 113.
Софокл недаром напоминал согражданам о милосердии, поскольку политические и экономические интересы рабовладельческой верхушки афинского общества все чаще вступали в неразрешимые противоречия с теми понятиями общечеловеческого гуманизма, с позиции которого выступали и Софокл, и Еврипид, и многие другие поэты этого времени. Это стало особенно ясно, когда в 440 году стал проявлять намерение выйти из Морского союза остров Самос, по богатству и мощи всегда превосходивший остальные ионийские государства. Еще недавно его флот царил на морских путях к берегам Эвксинского Понта, и самосцы, привыкшие к самостоятельности и деловому размаху, с трудом выносили тяжелую опеку Афин. Вслед за Самосом стали выказывать недовольство Византий и города Халкидики, все это ставило под угрозу влияние Афин в проливах и у берегов Малой Азии, и Народное собрание постановило прибегнуть к самым решительным мерам. Однако сорок кораблей во главе с Периклом, отправленные на усмирение Самоса, потерпели поражение в морском сражении. Тогда афиняне решили выступить еще раз, и после более чем восьми месяцев тяжелейшей осады самосцы были вынуждены сдаться. Им пришлось отдать свой флот, срыть оборонительные стены и выплатить большую контрибуцию. Вслед за Самосом смирились Византий и города Халкидики, с которыми обошлись куда более милостиво, ограничившись лишь увеличением фороса.