Еврипид
Шрифт:
Сначала столкновения с пелопоннесцами воспринимались большинством простых граждан Афин как обычные стычки, имевшие место и раньше, почти всеобщим было желание проучить обнаглевших соседей, и лишь немногие понимали всю меру надвигающейся на полис беды, пытаясь остановить возгордившихся от успехов соотечественников. И первым среди них был Эсхил, который в своей трилогии «Орестея» (458) опять, вновь и вновь, предостерегал сограждан от внутренней смуты и междоусобных войн. В трагедиях «Агамемнон», «Хоэфоры» и «Эвмениды», в основе которых лежал излюбленный тезис Эсхила о том, что ни одно преступление в силу закона мировой справедливости не остается безнаказанным и «вина старинная родит людскую новую вину», старый поэт обратился к мифу о злоключениях микенских Атридов. За страшное преступление царя Атрея, накормившего своего брата Фиеста мясом его собственных детей, платили сыновья, потом внуки Атрея, и несчастьям проклятого рода, казалось, не будет конца:
…КтоХотя прошло уже около четырех лет с тех пор, как Ареопаг был низведен до простого судилища по уголовным преступлениям, Эсхил все никак не мог с этим смириться. В трагедии «Эвмениды» поэт еще раз напомнил согражданам, при каких обстоятельствах был создан Ареопаг: вершить истинную справедливость, какую он проявил по велению самой Афины в отношении несчастного Ореста, убившего свою преступную мужеубийцу-мать и преследуемого за это свирепыми Эриниями — богинями мщения. Человек уходящего века, Эсхил связывал с нарушением закона, навеки положенного Афиной «своей державе», и порчу общественной нравственности, и обострение разногласий между эллинами. Суровому, религиозному, взыскательному к себе и к людям, ему тяжело было видеть, что «теперь для смертных богом стал успех, он выше стал, чем бог», что по мере роста могущества и богатства афинян все меньше и меньше ценятся нравственные достоинства человека и «от безбожья родятся наглость на свет и спесь». Постоянно взывая к Справедливости, Правде и Благочестию, он, потомок древних аттических царей, искал их не в домах богачей, а в бедных хижинах тех незаметных тружеников, на которых издревле и вечно зиждется каждое общество:
А правда светит и в домах, Где стены черный дым коптит. Она лишь с тем, кто сердцем чист. Она бежит от золотого трона, Грязь увидавши на руках владыки, Она смеется над богатством чванным, И все послушно замыслам ее…И хотя, как сообщают античные авторы, «Орестея» произвела сильное впечатление на зрителей, многое в ней могло не понравиться набирающей силу рабовладельческой верхушке афинского демоса. По мере того как Афины превращались в крупнейший политический, торговый и культурный центр всей Эллады, по мере того как крепли и расширялись рабовладельческие отношения, вытесняя изжившие себя традиционные хозяйственные связи и устои, формировалась и новая мораль, отрицавшая такие, казавшиеся теперь обветшалыми добродетели предков, как умеренность, простота жизни, честность в делах, патриархальная преданность старозаветным обычаям. Нелепым казалось осуждение богатства теперь, когда товары и золото стекались в Афины чуть ли не со всех концов эллинского мира, и в театре Диониса было уже немало таких, которые имели все основания принять на свой счет презрительные выпады Эсхила, продолжавшего мерить жизнь вообще и каждого из своих соотечественников навсегда уходящими в прошлое нравственными мерилами марафонского времени:
Кто спеси полон, кто в дом добро, О всякой мере забыв, несет, Тем страшен Арес, покровитель мщенья, Богатств несметных не надо нам — Нужды бы не знать и сберечь без бед Достаток скромный, покой душевный. Никаким изобильем Не откупится смертный, Если правду великую Попирает ногами.Многим, особенно молодым, вольномыслящим и жаждущим новизны, могли показаться возмутительными поучения уже отжившего свое старца, его сомнения в пользе рационализма и убеждение в благой необходимости страдания и страха:
Иногда ко благу — страх, Пусть же ревностным царем Он блюдет престол души, Разумению уча Через горе. Если сгинет в сердце страх, То найдется ли народ И найдется ль человек, Чтобы чтил святую Правду?Выражением проспартанских настроений казались также призывы Эсхила к миру и к прекращению раздоров между греками. И поэтому неудивительно, что недоброжелательство по отношению к нему все росло. Однажды во время представления его даже хотели побить камнями, и он вынужден был искать защиты у жертвенника Диониса. По-видимому, вскоре после постановки «Орестеи» против него был возбужден судебный процесс: Эсхила обвиняли в том, что он показал в одной из своих трагедий какие-то священнодействия, связанные с элевсинскими мистериями. К участию в этих мистериях допускались только посвященные, и разглашение их считалось преступлением. Принадлежащий к одному из древнейших родов Элевсина, Эсхил вполне мог быть причастен к этим таинствам, и, видимо, что-то из них нашло отражение в его творчестве, поскольку в суде он оправдывался незнанием запрета говорить о мистериях.
Гелиасты (судьи) были настроены непримиримо, и неизвестно, чем бы окончился этот процесс для шестидесятипятилетнего поэта, создателя более восьмидесяти трагедий и сатировских драм, если бы не его брат Аминий по прозвищу Кинегир, потерявший руку в Саламинском сражении. Он явился в суд и, протягивая обрубок с застарелыми страшными шрамами, в гневе напомнил гелиастам о том, как четверть века назад эвпатриды, в том числе и он со своим братом Эсхилом, не щадили себя в борьбе с варварами. Поэт был оправдан, но, оскорбленный, навсегда покинул Афины и уехал в Сицилию, где и умер два года спустя.
С его отъездом в театре Диониса на долгие годы воцарился Софокл, герои которого жили и действовали в соответствии с исконными законами человеческого бытия, твердо веря в его конечную гармонию. Убеждение Софокла в высшем смысле всего сущего было убеждением спокойного, жизнелюбивого человека, пребывающего в ладу с самим собой и другими людьми, преданного сторонника демократии, которую он считал идеалом общественного устройства. Да и смотреть его трагедии, написанные более простым, чем у Эсхила, языком, было интереснее: Софокл любил наряжать своих героев в пышные костюмы, ввел декорации — красочные полотна с изображением царских дворцов, морских или сельских пейзажей. Для двадцатитрехлетнего Еврипида трагедии Эсхила, как бы ни восставала его все отрицавшая натура против старозаветности певца Саламинского сражения, были незаменимой школой художественного мастерства и примером неподкупного служения Мельпомене. Безусловно, на него не могла не повлиять, хотя бы опосредованно, и сладкозвучная поэзия Софокла, но возникшее вскоре между ними и длившееся потом долгие годы соперничество помешало сыну Мнесарха оценить вполне по достоинству величие своего собрата по сцене.
В эти годы и Еврипид с его дерзким умом, взыскующим вечных тайн бытия, с его пылкой душой, обуреваемой молодыми страстями, начинает пробовать свои силы в искусстве трагедии. Он стремится излить в стихах свое восприятие мира — огромного, свежего, солнечного, полного звуков, красок и запахов весеннего мира двадцатичетырехлетнего, щедро одаренного человека, еще только вступающего в долгий бой с жизнью и преисполненного решимости выиграть этот бой. Отвагой, энергией, дерзостью была проникнута, как доносят до нас античные авторы, одна из его самых ранних трагедий — «Рес», написанная, возможно, под впечатлением похода во Фракию. И уже в этом, вероятно, еще несовершенном произведении был виден почерк великого будущего трагика, те характерные образы и ситуации, которые пройдут потом через все его творчество: последняя сцена «Реса» — застывшие в молчании солдаты, и лишь одинокая мать безутешно плачет над телом убитого сына…
Подобно своим предшественникам, он черпал сюжеты для трагедий из эпических поэм, сложенных за несколько веков до него, и особенно из «Киприй», где излагалась предыстория Троянской войны, события из жизни царских родов и героев Микенского времени. Для Еврипида, как и вообще для его современников, эти события были такой же неоспоримой реальностью, как недавняя война с персами, мифологические сюжеты принимались безусловно и не нуждались в доказательствах. Так, во время Пелопоннесской войны мифическое прошлое нередко служило обоснованием для всякого рода политических требований в настоящем. Но если для Эсхила и Софокла древние предания являлись прежде всего подтверждением того, как действуют и действовали всегда изначале заданные законы бытия, то для Еврипида с его чуткой душой, с обостренным восприятием чужого страдания этот мифический мир был огромным сонмищем ищущих, борющихся и страдающих людей, пусть живших давным-давно, но все равно мало отличающихся от его современников и от него самого. Принято говорить, что Еврипид наполнял современным ему содержанием традиционные сюжеты и образы, но вернее будет сказать, что в его представлении душа человеческая с ее звездными взлетами и бездонными падениями была всегда одной и той же, неизменной от сотворения мира. Ему хотелось постигнуть те основные причины, которые движут людьми в том или ином случае, раскрыть многообразие их характеров, душевных порывов и чувств. Стремясь донести до зрителей основную идею трагедии, он нередко весьма произвольно изменял традиционный сюжет, вводя в него новые мотивы и образы, соответствующие его творческому замыслу. Столь же свободен он был и в языке, не стесняясь простых, порой даже простонародных выражений, что казалось приверженцам старинных норм в театральном искусстве вульгарным и недостойным высокой поэзии.
Пройдет много лет, и Еврипид действительно явит себя «философом сцены», достойным последователем великих своих учителей, но пока, по крайней мере четверть века, основной, главной темой его трагедий будет любовь, которая казалась ему более важной, чем политика и война. Представляется возможным говорить о том, что на протяжении всей долгой жизни поэта его высокий, жаждущий познания ум вел нескончаемый мучительный спор с его пылким сердцем, созданным для всепоглощающих увлечений, открытым, как и у Сапфо, его бессмертной наставницы в поэзии, всей красоте вечносущего мира и всей глубине людского страдания. Этот спор остался неразрешенным, и в этом была, по-видимому, основная причина того, что, наделенный богами столь многим, сын Мнесарха никогда не был, в сущности, счастлив.