Европа. Два некролога
Шрифт:
Смутное, но навязчивое чувство витало в воздухе: привлечь к ответственности за случившееся не только злых политиков, но и фо- бофобических философов. Ничего удивительного, что с отмеченного момента к эксклюзивной компетенции людей прессы относятся не только подсмотренные в замочную скважину шалости всякого рода «знаковых», как они выражаются, шалопаев, но и философские проблемы. Трудно сказать, впрочем, кто в скандале вокруг Ницше выказал большую тупость и безвкусицу: философы или — газетчики. Несомненно одно: «вопрос вины», частным случаем которого оказывается карикатура «Ницше в Нюрнберге», есть лабиринтная проблема и, как таковая, подлежит ни журналистскому, ни даже философскому, а единственно кармическому ведомству. Поставленный в свет кармы, топос Ницше на нюрнбергской скамье подсудимых демонстрирует: философски — глупость, эстетически — пошлость, клинически — слабоумие. Не ницшевское предвидение восходящего нигилизма расчищало путь мифу национал–социализма, а неспособность духовно ответственных узреть в этом видении нечто большее, чем черепные данные какой–то светловолосой бестии. Не будь мировая необходимость нигилизма у соотечественников Ницше сведена, с одной стороны, к академически дурному тону, с другой стороны, к декадентским обезьянничаньям, едва ли и возник бы тот немецкий вакуум, который — после Версальского мира и реванша la grande nation — всосал в себя национал–социалистическую революцию нигилизма. Со времен Бисмарка философская карма Германии (исключительным последствием которой и стала политическая карма Германии) называется: кантианство. Что есть кантианство? Английская идея (Pax Britannica),
81
Цит. по: Martina Plumacher, Philosophie nach 1945 in der Bundesrepublik Deutschland, Reinbeck bei Hamburg 1996, S. 21.
— в философах, значит лишь засвидетельствовать незрелость ума и инертность воли.
В свете сказанного представляется возможным философски прояснить понятие карма. Карма в ХХ веке — это отнюдь не санскрит и не «пещеры и дебри Индостана», а оптика истории, если история хочет быть не fable convenue, а Gesta Dei per hominem. Кармой называется и кармой является, когда некий немецкий философ в головокружительности ускользающей из–под ног немецкой почвы ищет опору на почве philosophia perennis. Страна поэтов и мыслителей anno Domini 1945 есть некий прискорбный дубль Книги Бытия. Строка: земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, гласит дальше на фоне немецкого жизненного пространства 1945 года: и недух философов носился над водою. — Когда–нибудь, в каком–нибудь более удачно сделанном будущем, обнаружат достаточно зоркости, мужества или, если угодно, вкуса, чтобы признать в послевоенных философах Германии пионеров западной наркомании. Там, где настоящее выбивало у целого народа почву из–под ног, философы, вроде Ясперса, отыскивали себе новых гарантов идентичности в корнях прошлого. Ясперс: «Для нас ни в коем случае еще не потеряно всё, если только в отчаянии мы не пустим по ветру и то, что неотъемлемо от нас: основу истории, данную нам сперва в тысячелетии немецкой истории, затем западной истории и, наконец, истории человечества в целом. В нашей открытости человеку мы должны углубиться в эту основу, в самые близкие и самые отдаленные для нас воспоминания. Повсюду нам будет попадаться не только жутко безысходное, но и то, что придает нам бодрость. Мы приобретем внутреннюю связь с тем, что людям во всем мире пришлось испытать в крайних обстоятельствах. В просторе этой человечности иной немец находил себе опору, когда он был отвержен отечеством» [82] . «Мы» скажем на это: до чего же пусто, плоско и банально — фиксировать источники немецкого перевоспитания где–то в политических кругах Лондона и Вашингтона и не замечать стараний местных коллаборационистов! (В ясперсовском «просторе человечности», конечно же, не нашлось места 35 летнему писателю Роберу Бразийаку, расстрелянному в Париже 6 февраля 1945 года за коллаборационизм [83] .) Немецкое reeducation носит марку: Made in Germany. — Поскольку (после известных событий) немцу, как немцу, нечего было рассчитывать на иную участь, кроме отверженности, ему оставалось лишь последовать совету реномированного профессора философии и выставить себя перед миром уже не как просто немца, а как — человека. Как человек (см. выше ссылку на вадемекум Аримана), он имел бы несколько большие шансы занять место за столом, нежели будучи просто немцем; в последнем случае ему не оставалось иной участи, кроме ненависти и презрения. — Может, эта тупая интеллигентская патетика и способна тронуть некую «знаковую» публику, как аперитив перед буфетом; к действительной проблеме она не имеет никакого отношения.
82
Ibid., S. 20.
83
Ему инкриминировалась, в частности, фраза: «Мы суть немногие рассудительные французы, которые провели ночь с Германией, и помнить об этом мы будем с нежностью.» Вот за что на родине Андре Шенье расстреливали талантливых писателей (см. потрясающую книгу Jacques Isorni, Le proces de Robert Brasillach, Paris, 1946, с воспроизведением стенограммы процесса и описанием казни).
Если до 1945 года логически–юридическое чучело, называемое человек, никак не тревожило еще университетскую философию (вследствие её полнейшей невосприимчивости к апокалиптику Штирнеру и теософии гётеанизма), то с этого года некто «человек» становится преследующим её наваждением. Парализованные бомбовыми коврами, устлавшими их милое отечество, немецкие философы, как и немецкие обыватели, меньше всего готовы были осмыслить действительную подоплеку случившегося. Старый испытанный шаблон дуализма: добрый Бог против злого дьявола, брал и на сей раз верх над серьезностью случая, хотя на роль мирового Бога против среднеевропейского дьявола претендовали уже оба — как западный, так и восточный — дьявола. Соотечественникам Гегеля следовало бы проявить некоторую осторожность в обращении с таким понятием как коллективная вина.
Не то, чтобы злые «янки» вкупе со злыми «татарами» огульно навязывали добрым отпрыскам Гёте и Шиллера вину их политиков; но если народ поэтов и мыслителей оказался вдруг перед чертой конца своей истории, то не оттого, что все (или почти все) присягнули на верность нечистой силе, а оттого, что немногие (как интеллигенция) предали самих себя. — Мир майи сталкивается в знаке этого предательства с миром кармы. Вздумай немец, в своем естестве немецкого философа, кармически осмыслить 1945 год, ему пришлось бы, вероятно, в самом пекле среднеевропейского Рагнарёка отметить некий диковинный юбилей. Невозможное в мире истории есть возможное мира кармы, и там, где в мире истории мельтешат политики, государственные мужи и генералы, в мире кармы одна забытая книга празднует свой столетний юбилей возвращением на пренебрегшую ею родину в виде инфернального фейерверка фосфорных бомб. Карл Балл- мер [84] резюмирует случай: «Через сто лет после выхода в свет „Единственного и его до- стояния“ Макса Штирнера 10-тонные бомбы падают на Европу, чтобы продемонстрировать людям, что мир нуждается в ремонте и обновлении» [85] . Можно заранее поздравить какого–нибудь академически обученного страуса, если он окажется в состоянии выдержать эту констатацию дольше трех секунд, не зарывшись головой в песок мимикрических тривиальностей! Между тем: если заболтанный «вопрос вины» имел вообще смысл, то не как res dubia Гитлер, а как игольное ушко Штирнер. В одноименном бестселлере Ясперса (1946) немецкая вина не объясняется, а умножается.
84
В некрологе западной культуре, который уже и сейчас читается там, где он пишется, можно прочитать — написать — и следующее: это была культура, очарованная Ясперсом/Хайдеггером и не заметившая Карла Баллмера.
85
Karl Ballmer, Max Stirner und Rudolf Steiner. Vier Aufsatze, Siegen/Sancey le Grand 1995, S. 14.
Немецкому философу, взявшему на себя смелость втолковывать (советско–русскому и англо–американскому) миру, что такое немецкая вина, очевидно, и не приходило в голову, что признание коллективной вины неизбежно влечет за собой и коллективное наказание. Ясперс: «Что мы, немцы, что каждый немец каким–то образом (?!) виноват, в этом, если наши рассуждения не были полностью лишены оснований, не может быть сомнения» [86] . Коллективная вина немцев, «каждого немца», состоит, по Ясперсу уже в том, что они простодушно попались на нацистскую удочку. (Комментарий «ясперсоведа»: так рассуждает не какая–то там тетушка Полли, ахающая при виде замызганной грязью праздничной курточки племянника, а, с позволения сказать, всемирно известный философ, ухитрившийся не потерять своего пишущегося шестизначной цифрой годового оклада ни после 1933, ни после 1945 года.) Сумей они избежать этого, судьба не обошлась бы с ними столь жестоко. — Этому никудышнему суждению причинности позволительно противопоставить другое суждение, значимость которого нисколько не пострадает, а скорее всего, только выиграет оттого, что оно никак не может рассчитывать на сколько–нибудь благоприятную рецепцию в академической голове. Критический pendant к ясперсовскому «Вопросу вины»: если бы немцы до (как, впрочем, и после) 1933 года, активного года Я, поменьше читали книги, вроде тех, которые писал профессор Ясперс, вероятность того, что они не отдали бы свои голоса Адольфу Гитлеру возросла бы пример но вдвое–втрое. Этот пробабилистический вывод вовсе не должен казаться эпатажем.
86
K. Jaspers, Die Schuldfrage, Heidelberg, 1946, S. 65.
Такой судьбе, как Гитлер, сопротивляются не интеллигентской болтовней, а сознанием и присутствием духа. Уравнение: немцы отдали своему фатальному фюреру ровно столько избытка чувств и фанатизма, сколько сознания и присутствия духа было отнято у них их философами.
Вопрос заостряется в тупик: а вправе ли немец после 1945 года вообще считаться человеком? Вот некто Гольдхаген, гарвардский специалист по немцам, которым он посвятил революционную книгу Hitler’s willing Executioners, отвечает на этот вопрос решительным нет. Немцы суть нелюди (не — «мы»): в каждом немце сидит палач и садист, добровольный исполнитель Холокоста [87] . При таком повороте дела что же и остается народу убийц, как не ухватиться за спасительный argumentum ad hominem философа: да, немец вправе считать себя человеком, но для этого ему придется лишь с головой окунуться в исторические грезы и озираться на свою сиюминутную немецкость не иначе, как с отвращением и стыдом.
87
Книга была удостоена в Германии приза за демократию 1997. Приз (с чеком в 10 тысяч марок) был вручен несколько ошарашенному автору в Бонне; laudatio произнес философ Хабермас.
Утешение философии: даже после 1945 года немцу в Германии вовсе не обязательно быть не–немцем, как это решили некоторые пылкие головы из пере- воспитательной армии спасения; ему в послевоенной Германии — и тут–то зарыта собака
— нельзя лишь быть современным немцем. Яснее не придумаешь: лишь как вчерашний, мертвый, немец способен ясперсовский немец смыть с себя вину и включиться в хор прочего человечества, молящегося некоему Богу по имени No problem. Было бы небезынтересно рассмотреть этот выверт немецкого философа в контексте с одновременным призывом одного красноармейского журналиста.
Захватывающий контрапункт, в котором немецкому исходу гуманиста Ясперса противозвучит гуманистической клич Ильи Эрен- бурга: «Убей немца!» («Не считайте дни, не считайте — считайте только убитых вами врагов. Убей немца — вот молитва твоей матери. Убей немца — вот крик русской земли. Не раздумывай, да не дрогнет твоя рука. Убивай!») Контрапункт, не лишенный к тому же диалектической привлекательности. Именно: немец должен быть убит и экспонирован в историческом паноптикуме, ибо — слушай, Израиль! — только как прошедшее совершенное вправе он рецитировать Шиллера и слыть совершенным. Если, таким образом, немец хочет быть «как все», то ему надо лишь одурманить себя историческими наркотиками и грезить о старых, неназванных днях: ни одному миротворцу и перевоспитателю и в голову не придет тогда отнять у немца его человечество. — Было бы просто потерей времени подвергнуть этот Jasperletheater (выражение Карла Барта) теоретическому бойкоту.
Что здесь единственно решает, так это духовнонаучно фундированная фактичность, против которой университет и сегодня еще ощетинивается с не меньшей злобой, чем в свое время против естественнонаучно фундированной фактичности. Фактом является то, что дневные мысли живущих делаются ночью как бы пищей для умерших [88] . Если воспринять это сообщение духовной науки не просто головой, а кожей, то можно будет онеметь от переживания отвращения, с каким умершие (в особенности недавно павшие на фронте) изрыгают из себя ясперсовский засахаренный гуманизм. Солдат убивает и бывает убит. Это зачисляется ему потом — в зависимости от победы или поражения — как героизм или преступление.
88
Ср. «Ясновидящий взор, наблюдающий умершие души, видит, как души спящих людей становятся нивой для мертвых, ушедших из жизни. На того, кто начал прозревать в духовном мире, производит не только неожиданное, но и в высшей степени потрясающее впечатление видеть, как души людей, живущие между смертью и новым рождением, как бы спешат вниз к спящим человеческим душам и ищут мысли и идеи, находящиеся в душах спящих: ибо этим они и питаются, и они нуждаются в этой пище» (Рудольф Штейнер в Бергене, 10 октября 1913).
С немецкими солдатами случилось именно последнее. По формуле Карла Шмитта [89] : «Есть преступления против человечности и преступления во имя человечности. Преступления против человечности совершены немцами. Преступления во имя человечности совершены на немцах». Но что же следовало бы зачислить философу, который мыслями (помысленными, записанными, отданными в набор, растиражированными, оплаченными) вторично убивает умерших? Философу, который в присутствии миллионов насильственно лишенных жизни и даже еще не захороненных призывает оставшихся в живых оказать последние почести лишенным жизни тысячу лет назад? — Мы резюмируем случай еще раз словами Карла Шмитта, хоть и сказанными о другом гуманисте, но вполне годящимися и для этого [90] : «Меня бросает в дрожь от трупного яда этой не желающей умереть падали (Томас Манн)».
89
Carl Schmitt, Glossarium, Aufzeichnungen der Jahre 1947–1951, Berlin, 1991, S. 282.
90
«Mir schaudert vor dem Leichengift dieses nicht sterben wollenden Kadavers (Thomas Mann)». Ibid., S. 263.