Евтушенко: Love story
Шрифт:
«Но тут появилась уже, казалось, ушедшая спать Зинаида Николаевна и грозно сказала:
— Вы — убийца Бориса Леонидовича. Мало того, что Вы его спаиваете целую ночь. Вы еще хотите его умыкнуть… Не забывайте того, сколько ему лет и сколько вам.
Я потихоньку смылся от ее справедливого гнева, неожиданно для себя самого проведя в доме великого поэта время с 11 часов утра до 5 часов утра следующего дня — 18 часов!»
Через год, в начале июня, Пастернака навсегда проводили из этого дома.
Евтушенко напишет «Ограду», для публикации использовав имя покойного Луговского в качестве посвящения и прикрытия. Но некая тайная,
Эпоссередины века создал Луговской, лирикадосталась Евтушенко. При этом середина века по Луговскому состояла из многих исторических пластов первой половины столетия, в то время как Евтушенко принародно стенографировал происходящую на глазах историю, текущий день, летящее время.
Он так начал 1959 год: Свежести! Свежести! Хочется свежести! Свадебной снежности и незаслеженности, свежести мускулов, мозга, мазка, свежести музыки и языка!Он так кончил 1959 год:
О, дух дегтярный, дух рутины! Висят телеги — не картины, и грохоча, как бы таран, телеги лезут на экран. О вы, кто так телегам рады, — у вас тележный интеллект. Вам не ракет в искусстве надо — телег вам хочется, телег. Искусство ваше и прилежно, и в звания облачено, но все равно оно — тележно и в век ракет обречено!Случись ужасное — уйди он, допустим, в 1959-м, тем более как-нибудь трагически, та чемпионская дистанция, которую он проделал в середине века на одном дыхании, тем не менее осталась бы в русской поэзии незабываемой золотой милей, нежной памятью поколения и, возможно, термина шестидесятникипопросту не появилось бы: без Евтушенко это пустой звук.
ДОЛГОТА РИФМЫ
Геолог и спелеолог Виктор Сербский жил в Братске. Он собирал книги. Очень много — современных поэтов. Евгения Евтушенко — более шестидесяти книг. Когда Евтушенко, приглашенный в дом Сербского, увидел все это, ему — в восхищении библиофильским подвигом — захотелось надписать каждое издание. Листая книжку «Я сибирской породы», на странице 54-й, где был «Вальс на палубе», он наткнулся на следующую запись: «Виктору Сербскому с любовью к поэту Евгению Евтушенко — Белла Ахмадулина». Свой автограф она оставила 25 марта 1974 года на вечере Окуджавы в Центральном доме литераторов.
Евтушенко откликнулся эмоциональным автографом: «Глубочайше тронут тем, что рукой Беллы — ее драгоценными пальчиками подтверждено то, что хотя бы когда-то она любила меня. Евг. Евтушенко. 2.06.1994».
Голос высокой миссии. Белла Ахмадулина — второй, после Маяковского, русский поэт, в такой мерефизически зависящий от своего голоса. Больше, чем Высоцкий («Самый любимый поэт: Ахмадулина», — из его анкеты), которому помогала гитара. Стихи Ахмадулиной написаны для голоса без какого-либо хора и оркестра. Божественный голос, без преувеличения, хотя Ахмадулина — поэт преувеличений. Ее слышание голоса таково:
…и слышно, как невесть откуда, из недр стесненных, из-под спуда корней, сопревших трав и хвой, где закипает перегной, вздымая пар до небосвода, нет, глубже мыслимых глубин, из пекла, где пекут рубин и начинается природа, исторгнут, близится, и вот донесся бас земли и вод…Сей бас принадлежит Ахматовой. Невесть откуда. Больше от земли, чем от Бога.
В Ахматовой Ахмадулину навсегда пленила «Дорога не скажу куда» и желание всего на свете «быть воспетым голосом моим». В следующий раз она говорит о том же: о «вулканном выдохе глубины земной», в ключе самоумаления, столь ей свойственного:
Речей и пенья на высоких нотах не слышу: как-то мелко и мало.Ее путь — повышение нот. Возвышенная тональность первых стихов еще допускала нефорсированный звук, но уже тогда ее перо поспешало
к той грамоте витиеватой, разумной и замысловатой.Все дальнейшее происходит почти исключительно на высоких нотах. Очевидна двойственность ее сверхзадачи, чисто сценическая: невероятность поэтической речи в ту же секунду донести до зрителя. Она выбрала сцену.
Сцена потребовала принесения в жертву неупрощаемой сложности и лаконизма. Понадобилось сюжетное мышление. Каждое стихотворение стало действом, спектаклем, в центре которого страдающая героиня. Ахмадулинский жест, ее судьба — поступок розы. Она уверяет: «я розе не чета», невольно имея в виду, что это не так, ибо говорится о «гении розы», о том, что «в уме моем сверкнул случайный гений», о драме «избранника-ошибки», которому «все было дано, а судьбы не хватило». Вычуры и кружева ее речи выглядят как преодоление косноязычия, данного Моисею, но без участия Аарона. Ее жажда простоты вне подозрений. Потому что она лучше, чем кто-либо, осознает, в каком собственноручно взлелеянном лесу она заплутала.
Традиционный для русских поэтесс, с оттенком хищного присвоения, пушкиноцентризм, переходящий в прогрессирующую пушкинофилию, то есть род некоей болезни, высокой впрочем, сказался на Ахмадулиной так, что она, хватив через край, оказалась в как бы допушкинском веке — как будто она впервые встретилась с задачей писать стихи по-русски. У нее, точнее говоря, не лес, а сад, и он не всегда натурален. Мед названий покрывает живую природу. На фоне изысканностей силой откровения веет простейшее сообщение: «В коридоре больничном поставили елку». Тонкий яд иронии дозируется в меру: «Все прозорливее, чем гений».
Никто яснее Ахмадулиной не понимает Ахмадулину. Вот пример лирической трезвости и здравости ее образа:
Но, видно, впрямь велик и невредим рассудок мой в безумье этих бдений, раз возбужденье, жаркое, как гений, он все ж не счел достоинством своим.И до чего же прекрасно она порой говорит:
Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипе зайдется ставня. Видно мне, как ум забытой ими книги печально светится во тьме.