Евтушенко: Love story
Шрифт:
При всем при том, несмотря на специфический аромат некоторых мест этого цикла, Евтушенко выдал целый ряд совершенно серьезных, трезвых, ни в глазу, вещей: записанные на «Моряне» — «Самокрутки», «Тяга вальдшнепов», «Катер связи», «Зачем ты так?», «Белые ночи в Архангельске» плюс написанные уже в Москве и Коктебеле «Береговой припай», «Качка», «Прохиндей», «Баллада о нерпах», «Баллада о стерве» — список неполон, Евтушенко посвятил Ю. Казакову «Долгие крики».
Дремлет избушка на том берегу. Лошадь белеет на темном лугу. Криком кричу и стреляю, стреляю, а разбудить никого не могу. Хоть бы им выстрелы ветер донес, хоть бы услышал какой-нибудь пес! Спят как убитые… «Долгие крики» — так называется перевоз. Голос мой в залах гремел, как набат, площади тряс его мощный раскат, аДолгие крики — Россия, конечно.
Казаков написал свои «Долгие крики» через почти десять лет:
Рассказывал он (некий П. — И. Ф.)нам об одном озере, как он там жил и охотился и какая была там тишина, какой покой. О деревянной тропе рассказывал, которая ведет через гиблые болота, и что идти по ней нужно двадцать километров, а потом уже и озеро выглянет, на другой стороне которого стояла когда-то обитель, а теперь ничего нет, только один дом, в котором живет старик со старухой.
Деревянная тропа приводит к берегу и обрывается, а на берегу стол и лавки в землю врыты, и висит на елке обрезок железной трубы. В эту трубу и нужно колотить и кричать, чтобы старик приехал и забрал к себе. Это и будет пристань, конец всего сущего, начало иного мира, а называется пристань — «Долгие крики».
Так и сказал нам П. в Вологде, сидя под своими книгами, под ружьем, висящим на стене, сказал тихо и нежно:
— Долгие крики…
Стихов было в то северное лето у Евтушенко много, очень много, но, скорее всего, самым устойчивым во времени оказался не нашумевший памфлет «Баллада о браконьерстве», в адресатах которого видели первое лицо партии, но этот негромкий памятник дружбе:
Комаров по лысине размазав, попадая в топи там и сям, автор нежных дымчатых рассказов шпарил из двустволки по гусям. И, грузинским тостам не обучен, речь свою за водкой и чайком уснащал великим и могучим русским нецензурным языком. В темноте залузганной хибары он ворчал, мрачнее сатаны, по ночам — какие суки бабы, по утрам — какие суки мы. А когда храпел, ужасно громок, думал я тихонько про себя: за него, наверно, тайный гномик пишет, тихо перышком скрипя. Но однажды, ночью темной-темной при собачьем лае и дожде (не скажу, что с радостью огромной) на зады мы вышли по нужде. Совершая там обряд законный, мой товарищ, спрятанный в тени, вдруг сказал мне с дрожью незнакомой: «Посмотри-ка, светятся они!» Били прямо в нос навоз и силос. Было сыро, гнусно и темно. Ничего как будто не светилось и светиться не было должно. Но внезапно я увидел, словно на минуту раньше был я слеп, как свежеотесанные бревна испускали ровный-ровный свет. И была в них лунная дремота, запах далей северных лесных и еще особенное что-то выше нас и выше их самих. И товарищ тихо и блаженно выдохнул из мрака: «Благодать… Светятся-то, светятся как, Женька!» — и добавил грустно: «Так их мать!..»«Долгие крики» Евтушенко написал 7 июля 1964-го, а 6 июля председатель КГБ Семичастный докладывает ЦК партии:
При встрече с французским певцом Азнавуром он (Евтушенко. — И. Ф.)сетует на отсутствие в нашей стране «свободы творчества»: «К сожалению, Чехов, Достоевский, Гоголь больше говорят правды про сегодняшнюю Россию, чем мы, нынешние русские писатели».
Уходило свое время, надвигалось иное. Конец всего сущего, начало иного мира.
Самый проникновенный, может быть, рассказ русского писателя Юрия Казакова «Во сне ты горько плакал» назван по строчке немецкого поэта Генриха Гейне: о самоубийстве русского поэта Дмитрия Голубкова, друга, соседа по даче.
Я знаю, что на дачу он добрался поздно вечером. Что делал он в эти последние свои часы? Прежде всего переоделся, по привычке аккуратно повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принес дров, чтобы протопить печь. Ел яблоки. Не думаю, что роковое решение одолело его сразу — какой же самоубийца ест яблоки и готовится топить печь!
Потом он вдруг раздумал топить и лег. Вот тут-то, скорее всего, к нему и пришло это! О чем вспоминал он и вспоминал ли в свои последние минуты? Или только готовился? Плакал ли?..
Потом он вымылся и надел чистое исподнее.
Время смурнело, тяжелело, человек терялся, растрачивался, уничтожал себя, дружба становилась дороже золота, но и она рушилась, оставались лишь отдельные нити прежнего клубка. Белое море накрывала черная туча ненастья.
Качка! Обалдевшие инструкции срываются с гвоздей, о башку «Спидола» стукается вместе с Дорис Дей. Борщ, на камбузе томящийся, взвивается плеща, — к потолку прилип дымящийся лист лавровый из борща. Качка! Все инструкции разбиты, все портреты тоже — вдрызг. Лица мертвенны, испиты, под кормой — крысиный визг, а вокруг сплошная каша, только крики на ветру, только качка, качка, качка, только мерзостно во рту.В конце 1964 года портреты действительно сменили в советских учреждениях. Хрущевский шарообразный лик разбился вдребезги.
Ярослав Голованов передает устный рассказ Юрия Казакова:
— Женька — замечательный человек! Если вы с ним вдвоем, ну, где-нибудь в лесу, или если вокруг люди, которые его не знают и для которых он не интересен, какие-нибудь лесорубы, сплавщики, рыбаки, он — самый лучший товарищ! Предупредительный, внимательный, и воды принесет, и сготовит, разбудит тебя: «Самовар готов…» Всегда не ты о нем будешь заботиться, а он о тебе. Но если вокруг «читатели», шепоток шуршит, оглядываются со вниманием, — он невозможен совершенно!
Пришли мы в Архангельск. Он в рюкзак — нырь! Достает американское барахлишко, пачку «Кента» и — в ресторан! Сидит, глазами зыркает влево-вправо, и тут — есть ты, нет тебя — ему все равно, он ничего не замечает…
…Мы тогда путешествовали с ним по всему Белому морю. На Новой Земле были. Потом в Грузии он врал, что нас на Новую Землю с парашютом выбрасывали. Грузины сидят, слушают, не шелохнутся, а он врет…
Женя очень странный. Однажды поздно вечером звонок. Женя. «Юра, ты мне очень нужен! Немедленно приезжай в ЦДЛ!» Я говорю, что уже сплю. «Нет, ты должен, понимаешь, это очень важно…» Я поднимаюсь, еду. Женя меня встречает, усаживает за столик, заказывает мне коньяка, себе шампанского. В эту минуту увидел какую-то девку. «Извини, я сейчас, на минутку только отойду…» Стоит, треплется с этой девкой. Наконец вернулся, сел. Подходит к нам Белла Ахмадулина, дарит ему грузинский журнал, в котором были напечатаны ее чудесные стихи о Пастернаке. Он поблагодарил и тут увидел еще какую-то девку, опять говорит: «Я сейчас…» Я сидел, сидел, коньяк весь выпил, вижу такое дело, взял журнал и ушел… Вот скажи, зачем он меня звал?
Зачем-то.
Казаков прощал ему чудачества и глупости, потому что, помимо прочего, помнил их тот в «шестьдесят вроде третьем году» приезд в Вологду, когда при осмотре краеведческого музея обнаружилось, что шинелку писателя Александра Яшина, с тремя пулевыми дырками, сняли по приказу партийного начальства с экспозиции (с вешалки) за честный рассказ «Вологодская свадьба». Вот когда понадобилась некрасовская нота:
Мы взбирались на дряхлые звонницы и глядели, угрюмо куря, на предмет утешения вольницы — запыленные колокола. Они были все так же опасными. Мы молчали, темны и тяжки, и толкали неловкими пальцами их подвязанные языки.Это стихотворение — «Вологодские колокола» — Евтушенко тоже посвятил Казакову.
Ему же — написанное в 1972-м «Чертовое болото».
В ноябре 1982-го Юрия Казакова не стало. Сердце.
Евтушенко вошел в комиссию по его наследию. Дикая, неумопостигаемая битва за установку памятной доски по адресу Арбат, 30. Евтушенко выступал на собраниях, заседаниях, писал письма, общался с людьми, которые тупо бравируют: «Я вообще не читал Казакова!», обращался непосредственно к мэру Ю. Лужкову, это длилось долго, с 1997 года. Доску открыли 5 февраля 2008 года, Евтушенко сказал речь.
— Юрий Казаков принадлежал к тем, кто всегда учил людей свободе, совести и любви к Родине.
Банально, конечно. Но что еще скажешь на открытии мемориала друга?
Рядом стоял Валентин Распутин.
Семь лет назад, 2 августа 2001 года, Евтушенко говорил в интервью питерской газете «Смена»:
«Я любил и люблю его прозу, особенно “Деньги для Марии”, “Последний срок”, с удовольствием писал предисловие для “Живи и помни”… Когда мы оказались в Кельне с писательской делегацией, он был единственный, кто пошел со мной к диссиденту Льву Копелеву. По-моему, нас связывала дружба… Помню, я попал в очередную опалу, а Распутин, к которому бонзы вдруг подобрели, меня защитил — написал предисловие к моему роману “Ягодные места”. Без его рекомендации роман бы ни за что не прошел цензуру…