Евтушенко: Love story
Шрифт:
Козырев прекрасно знал, что мое письмо — липа, но благородная. Он отправил мою телеграмму шифром, да еще присовокупил мнение руководства итальянской компартии о том, что освобождение молодого поэта выбьет крупный идеологический козырь из рук врагов социализма».
Этот ход Евтушенко был если не решающим, то достаточно серьезным в ряду поступков подобного рода со стороны Дмитрия Шостаковича, Корнея Чуковского, Константина Паустовского, Александра Твардовского и Юрия Германа, писавших письма в защиту Бродского. Так или иначе, уже 4 сентября 1965 года Верховный Совет СССР принял постановление об изменении срока Бродского, выпустив поэта на свободу.
Евтушенко опять едет на Апеннины. Стихи идут лавиной. Везувий и Колизей стоят на месте. Нет, с Бродским Евтушенко отродясь не конкурировал. Он же был еще и старше. Он был первым даже в том, что бросил школу. Образец, с которым
Это его общая стратегия — хороших и разных, вбирая, перемалывать в себе. Он теперь умеет все, что задумал. Его итальянские стихи 1965-го — отповедь скверной цивилизации, репортажная стенография ее пакостей, фотографизм редкостного зрения. 2 июня в газете «Унита» Ренато Гуттузо высказался о госте из России: «О Евтушенко часто спорят. Он человек мужества, мятежник против бюрократии. Для такой ежедневной борьбы нужно больше отваги, чем просто умереть на баррикадах».
Чего-то похожего на блоковскую «Девушку из Spoleto» («Строен твой стан, как высокие свечи…») у Евтушенко нет, на высокую ноту его не тянет. Он видит иное.
Там, где пахнет убийствами, где в земле — мои белые косточки, проститутка по-быстрому деловито присела на корточки.Вознесенский: «как чисто у речки бисерной дочурка твоя трехлетняя писает по биссектриске».
В будущем, 1966-м, прямо перед тем, как написать «Памяти Ахматовой», Евтушенко из воображаемой канавы, выменянной на славу («Меняю славу на бесславье…»), сообщит читателю (человечеству):
…Швырнет курильщик со скамейки в канаву смятый коробок, и мне углами губ с наклейки печально улыбнется Блок.Италия! Рим, Неаполь, Таормина. Он не мог не вспомнить о том, что в этом маленьком сицилийском городке в декабре прошлого года произошло великое — для русской поэзии — событие. Ахматову увенчали лаврами премии Этна-Таормина. Ну, не «нобель». Однако.
Это событие, несомненно, брезжило в его сознании, когда он писал «Процессию с мадонной», несколько напоминающую «Соррентинские фотографии» Ходасевича, о существовании которых Евтушенко наверняка знал, но вряд ли сознательно соревновался.
Сравним.
Евтушенко:
В городишке тихом Таормина стройно шла процессия с мадонной. Дым от свеч всходил и таял мирно, невесомый, словно тайна мига. Впереди шли девочки — все в белом, и держали свечи крепко-крепко. Шли они с восторгом оробелым, полные собой и миром целым. И глядели девочки на свечи, и в неверном пламени дрожащем видели загадочные встречи, слышали заманчивые речи. Девочкам надеяться пристало. Время обмануться не настало, но, как будто их судьба, за ними позади шли женщины устало. Позади шли женщины — все в черном, и держали свечи тоже крепко. Шли тяжелым шагом удрученным, полные обманом уличенным. И глядели женщины на свечи и в неверном пламени дрожащем видели детей худые плечи, слышали мужей тупые речи. Шли все вместе, улицы минуя, матерью мадонну именуя, и несли мадонну на носилках, будто бы стоячую больную. И мадонна, видимо, болела равно и за девочек и женщин, но мадонна, видимо, велела, чтобы был такой порядок вечен. Я смотрел, идя с мадонной рядом, ни светло, ни горестно на свечи, а каким-то двуединым взглядом, полным и надеждою, и ядом. Так вот и живу — необрученным и уже навеки обреченным где-то между девочками в белом и седыми женщинами в черном.Межиров через много лет вспомнит эпитет «двуединый» (взгляд) — говоря о «тайне Ахматовой», которая есть «результат совмещенного взгляда / изнутри и откуда-то со стороны».
Ходасевич (отрывок):
А между тем уже с окраин Глухое пение летит, И озаряется свечами Кривая улица вдали; Как черный парус, меж домами Большое знамя пронесли С тяжеловесными кистями; И чтобы видеть мы могли Воочию всю ту седмицу, Проносят плеть и багряницу, Терновый скорченный венок, Гвоздей заржавленных пучок, И лестницу, и молоток. Но пенье ближе и слышнее. Толпа колышется, чернея, А над толпою лишь Она, Кольцом огней озарена, В шелках и розах утопая, С недвижной благостью в лице, В недосягаемом венце, Плывет, высокая, прямая, Ладонь к ладони прижимая, И держит ручкой восковой Для слез платочек кружевной. Но жалкою людского дрожью Не дрогнут ясные черты. Не оттого ль к Ее подножью Летят молитвы и мечты, Любви кощунственные розы И от великой полноты — Сладчайшие людские слезы? К порогу вышел своему Седой хозяин остерии. Он улыбается Марии. Мария! Улыбнись ему!В чем разница, если по существу? Евтушенковская картинка — взгляд безбожника. Дело не в таких частностях, как внутрихристианские противоречия: его не заботят чистота православия или заблуждения католицизма. В глаза ему бьет религиозность как таковая, разлитая в воздухе Италии, на каждом шагу. В «Исповедальне» он формулирует прямо:
Но верить вере я не вправе, хоть лоб о плиты размозжи, когда, почти как правда правде, ложь исповедуется лжи.Это уже ближе к блоковскому неприятию церковности в католической одежке, в частности — в монашеском облачении. В цикле «Итальянские стихи» у Блока есть стихотворение «Глаза, опущенные скромно…»: о статуе Девы Марии, упрятанной монахами в укромную нишу храма. Нелишне будет сейчас воспроизвести строфу, которую Блок написал, но не печатал:
Однако братьям надоело (И не хватило больше сил) Хранить нетронутое тело. Один из них его растлил…Блок давно носил в себе антиклерикальную ненависть. 15 апреля 1908 года он пишет матери: «Эти два больших христианских праздника (Рождество и Пасха) все больше унижают меня; как будто и в самом деле происходит что-то такое, чему я глубоко враждебен».
Монах монахом, а Евтушенко чуть не стал — Христом. Виной тому был бы Пазолини. Этот испитой, бледный, скуластый, тощий, жилистый, с печатью всех немыслимых пороков на лице человек попался на глаза гостю из России — в римском ресторане. Он его сразу узнал.