Ежики в ночи
Шрифт:
Лера – это Валера. Тот самый Валера. Мне, признаться, не очень-то приятно находиться в его обществе, чувствуя, как откровенно не спускает он с меня своих белых глаз. Но от этого никуда не деться. Где бы я ни был – в магазине ли, в кино или на улице, всюду я ловлю на себе этот белый взгляд. А когда вздрагиваю и оборачиваюсь, вижу новое лицо. Лера мне неприятен. А, может быть, я как-то предчувствовал, что буду повинен в его скорой гибели?
Я был уверен, что они следят за мной. Оно следит. Уж лучше видеть при этом знакомое лицо, чем незнакомое. А глаза все равно одни
Первое время я тешил себя мыслью, что у меня просто расшалились нервишки. Но потом на «синдром преследования» мне пожаловалась Леля. «Я себя так примерно чувствовала, когда нашу «Свободу» раскручивали».
– Да что это, наконец, за «Свобода» такая? Чем вы там занимались хоть?
– Ленина читали, Плеханова, Сталина, Троцкого; обсуждали, спорили, ну, и так далее. Еще устраивали чтение вслух «запрещенных» писателей. Самое смешное, что сейчас это все печатается – Гумилев, Набоков, Бродский… А досталось нам…
Надо полагать.
… Сегодня мы добрались до дома только в половине десятого. Почему-то я был уверен, что сегодня – правильный день. День расстановки точек. Поэтому, когда нашему обоюдному влечению было воздано с избытком, и каждая клеточка тела пребывала в торжествующей истоме, я решился.
Я рассказал Офелии о разговоре с Джоном и объявил о своем твердом решении больше в это дело не вмешиваться. Я действительно уверен, что нет ничего глупее, нежели пытаться встать на пути исторической закономерности. И главное тут – не то, что это опасно, а то, что это бессмысленно и даже, возможно, позорно. Ведь ты становишься как бы «тормозом прогресса», а значит, чуть ли не врагом человечества.
Что из того, что нам не нравится такое будущее? Мало ли кому что не нравится. В эпохи грандиозных перемен, происходящее не нравится многим. Но по истечении времени правыми оказывались те, кто эти перемены затевал и те, кто, как минимум, не мешал развитию событий.
Сегодня мы смотрим на перспективу нейрокоммунизма с недоверием. «Мир без личностей – безликий мир», – восклицаем мы. Но точно так же смотрел бы на современную цивилизацию неандерталец… И, в конце концов, кто дал МНЕ право решать, каким быть миру? Я не чувствую себя вправе…
Я распалялся. И чем дольше я митинговал, тем острее чувствовал, что только себя я и сумел обмануть, а уж Лелю-то мне не провести. Ведь даже если я и прав – я как-то трусливо прав. И тогда я решился. Будь, что будет. И я сделал ей предложение. Именно сейчас – в полном расцвете своей низости. Я был уверен в исходе, ведь я видел, как она смотрела на меня на протяжении всей тирады. В лучшем случае это – жалость. И вдруг…
– Я ведь уже дала тебе свое согласие, – почти возмутилась она. – Как можно заставлять человека дважды принимать такое ответственное решение?
– Я боялся, вдруг что-нибудь изменилось?
– И изменилось: ты стал нравиться мне еще больше. Представляешь?
Нет, я никогда не пойму женщин. Никогда. И особенно – Офелию. И в этом ее прелесть. Ответив мне, Леля не остановилась, а все говорила и говорила мне,
Но, отогнав от себя эту докучливую мыслишку, петух принялся усиленно нахваливать кукушку, и пошло-поехало. И я понял главное, почему я чисто инстинктивно противлюсь идее Геворкяна: я не одинок. Свою жизнь я хочу прожить самим собой, ибо не так уж я плох, если меня любит Леля.
Мы заснули на полуслове, прямо посередине какого-то взаимно-интимного комплимента.
И выпал снег. Главный цвет теперь – белый.
Разбудил нас Джон. Я увидел его на своем пороге в больничной пижаме, запыхавшегося и продрогшего и сразу сообразил, что к чему:
– Гонятся? Нет. Но скоро хватятся.
… А может быть, мы тут зря засели?
– Может быть. Если бы повезло. – Глаза давно привыкли к темноте, и я вижу, как Джон устраивается на жестком топчане, подсунув под голову свернутую куртку. – Но они ж от нас не отстанут. Были б люди, другое дело. А у этих как: все всё видели, все всё слышали. Так что они уже здесь, наверное. Шныряют. Днем легче будет.
– Жень, а ты не боишься? Не того, что они нас поймают, а что мы – убийцы.
– Никого мы не убивали. Для них это, как для тебя синяк или шишка. Частичное омертвение. Ладно, дай поспать, нам на завтра нужны силы. Курить нет, жалко.
– Да, покурить бы… Слушай, а ведь ты сам хотел стать одним из них.
– Елки! Не одним из них, а ИМ. Ясно? Отстань, говорю.
Что же с нами будет? Только бы выбраться отсюда. Интересно, что сейчас делает Леля? Вот если бы «оно» взяло ее в заложницы, и я бы узнал об этом, сдался бы я? Наверное, да. А, может быть, уже? Хорошо, что я не могу этого знать.
Леля, милая, когда ты рядом… Если бы ты была рядом, я не боялся бы ничего. Но сейчас мне так тяжело. Мы стали жертвами какой-то идиотской случайности. Сотни, тысячи, миллионы людей ничего не знают о Геворкяне, о Заплатине, об их «нейрокоммунизме». И живут себе спокойно. В чем же провинились мы?
Что-то скрипнуло, я поднял голову и вздрогнул от неожиданности. Ставня приоткрылась, и за окном расплывчатым пятном забелело прижавшееся к стеклу лицо.
Я замер. Сердце колотилось бешено. Мы проверяли, с улицы в избушке сейчас ничего не разглядеть.
– Джон, – шепотом позвал я.
Он моментально проснулся, а возможно, еще и не успел заснуть. Сразу посмотрел на окно.
– Тихо, – шепнул я, – не шевелись.
Но тут из окна нам в глаза ударил свет карманного фонарика. Джон нашелся скорее меня. Скатившись с топчана, он столкнул меня с табуретки, схватил ее за ножку и, что есть силы, бросил в световое пятно. Звон стекла в тишине ночи показался нестерпимо громким.