Фабрика Абсолюта. Белая болезнь
Шрифт:
— Ага, — поддакнул капитан, — да еще злится на тех, у кого другие куски.
— Вот именно. А чтоб самого себя убедить, что он у него целый, кидается убивать остальных. Понимаете ли, как раз потому, что для него важно завладеть целым богом и всей истиной. Потому он не может смириться, что у кого-то еще есть свой бог и своя истина. Если это допустить, то придется признать, что у него самого всего-навсего несколько мизерных метров, или там галлонов, или мешков божьей правды. Предположим, если бы какой-нибудь Снипперс был всерьез убежден, что только его, Снипперсов,
— Минутку, — прервал его капитан Трабл и, тщательно прицелившись, пальнул по мангровым зарослям. — Вот так. Теперь, по-моему, одним меньше.
— Пал за веру, — мечтательно вздохнул Бонди, — и вы, применив насилие, помешали ему сожрать меня. Он погиб, защищая национальный идеал людоеда. В Европе люди испокон веков пожирали друг друга из-за, каких-то глупых идеалов. Вы, капитан, — милый человек, но вполне вероятно, что поспорь мы из-за какого-нибудь мореходного принципа, вы бы меня пристукнули. Видите, я и вам не верю.
— Прекрасно, — заворчал капитан, — стоит мне на вас посмотреть, и я кажусь себе…
— Отъявленным антисемитом, да? Это ничего не значит, я перешел в христианство, я, видите ли, выкрест. А знаете, капитан, что нашло на этих черных паяцев? Позавчера они выловили в море, японскую атомную торпеду. Установили ее вон там, под кокосовыми пальмами, и теперь поклоняются. Теперь у них есть свой бог. И ради него они готовы сожрать нас.
Из мангровых зарослей загремел воинственный клич.
— Слышите, — заворчал капитан, — честное слово, лучше уж я снова сдавал бы экзамены по геометрии.
— Послушайте, — зашептал Бонди, — а нельзя ли нам перейти в их веру? Что касается меня…
В этот момент на «Паппете» грохнул пушечный выстрел. Капитан слабо вскрикнул от радости.
28. У СЕМИ ХАЛУП*
Пока армии ведут бои всемирно-исторического значения и границы государств извиваются; словно дождевые черви, и весь свет образует гигантскую свалку, старая бабушка Благоушева у Семи Халуп чистит картошку, дедушка Благоуш сидит на порожке и покуривает себе буковые листья, а их соседка Проузкова, опершись о плетень, задумчиво вздыхает:
— Охо-хо-хо-хо!..
— И то сказать, — убежденно произносит Благоуш.
— И то, и то, — подхватывает Благоушка.
— Вот оно так и выходит, — откликается Проузкова.
— Что верно, то верно, — замечает дедушка Благоуш.
— Ну я то, —
— Бают, тальянцу крепко наложили, — припоминает Благоуш.
— Да кто же наклал-то?
— Да будто бы турки.
— Это что ж, выходит, конец, поди, войне-то?
— Какой тут конец! Он нынче сызнова, шваб, попрет.
— На нас?
— Сказывают, супротив французов.
— Господи, выходит, сызнова все вздорожает!
— Охо-хо-хо-хо!.. Вздорожает.
— Вот тебе и «охо-хо-хо».
— И то верно.
— А еще сказывали, будто швейцар писал, что все уже кончить пора.
— Вот и к так рассуждаю.
— Да, а я ноне за свечку полторы тыщи отдала. Такая вонючая свечка — для хлева.
— И говорите, полторы вам встала?
— То-то и оно. Какая же дороговизна, милые вы мои!
— И то правда. — И то, и то.
— И кто когда о том думал? Полторы тыщи!
— А раньше-то за две сотни всего — и на тебе, хорошая свечка.
— Да что вы, бабушка, когда это было! Оно и яичко, бывало, достанешь за пять-то сотен.
— И масло за три тысячи ливров.
— Да какое масло-то!
— И сапоги за восемь тыщ.
— Да что, Благоушка, дешевая прежде жизнь была? — А нынче-то…
— Охо-хо-хо-хо.
— И когда этому конец придет…
Помолчали. Старый Благоуш поднялся, распрямил спину и отправился поискать себе соломинку.
— Да и то сказать, — проговорил он самому себе под нос и отвинтил головку у трубочки, чтобы легче было ее чистить.
— Небось уж коптит, — живо подметила Благоушка.
— Коптит, — подтвердил Благоуш. — Как не коптить? Ведь уж и табак на свете перевелся. Последнюю пачку сын принес, когда служил учителем. Постой, это же в сорок девятом было, а?
— На рождество ровно четыре года минет.
— И то, — согласился Благоуш, — стар стал мужичок, ох, стар!
— А я — то говорю, сосед, — начала Проузка, — и чевой-то она все идет да идет?
— Что идет-то?
— Да вот эта война.
— Да кто же ее знает, — глубокомысленно рассудил Благоуш и дунул в трубку, так что в ней засипело. — Того никто не ведает, соседка. Сказывают, из-за веры это.
— Из-за какой же веры-то?
— Из-за нашей, а может, из-за кальвинистской, кто ж его знает! Дескать, чтоб была одна вера.
— Дак у нас и была она, единая-то вера.
— А в других местах иная. А ноне, говорят, приказ вышел, чтоб везде одна была.
— Откуда же приказ-то?
— Да кто ж его знает! Сказывают, были машины такие для бога. Большущие такие котлы.
— А на что же котлы-то?
— И этого никто не знает. Котлы — и все тут. И сказывают, господь бог являлся народу, это чтобы они в него верили. Оно прежде-то, соседушка, сколько безверья-то было. А ведь нужно в чего-нибудь да верить, куда ни шло. Ведь ежели бы у людей вера была, он бы, господь бог, второй-то раз не явился. Так, значит, пришел он на свет из-за этого безверья, смекаешь?
— И то. Да откуда это война-то страшенная пришла?