Фабрика мухобоек
Шрифт:
Со своими голубыми глазами и дворянской внешностью, Марек мог свободно передвигаться по городу, и не случайно ему (вместе с поручиком Добруцким) приказали подготовить самую секретную в оккупированной Варшаве операцию. План был таков: по городу будут развешаны поддельные плакаты, от имени гестапо приглашающие всех, кто желает легально участвовать в поимке скрывающихся евреев, в назначенный день и час явиться в некий кинотеатр (предполагалось специально снять в этом кинотеатре зал). Было обещано, что там всем выдадут официальные удостоверения вместе с символической суммой в тридцать злотых. Предполагалось, что, когда шмальцовники соберутся в зале, подпольщики запрут снаружи двери и сверху пустят циклон Б, тот самый газ, который только что начали применять в Аушвице. Операция не состоялась именно из-за газа; путем тайного голосования было решено: к предателям и подонкам нельзя применять средства, изобретенные врагом. Из Лондона пришла директива: расстреливать предателей,
Марек торопится – ему еще нужно найти похороненную где-то здесь кузину с материнской стороны; прощаясь, он просит поцеловать Беату, а Дору окидывает взглядом мужчины, для которого женская красота не составляет тайны. И шепчет мне на ухо: «Я тебе говорил, что моя мама была рыжая, а я до конца жизни рисовал рыжеволосых женщин». «До конца жизни» – ага, стало быть, знает, что просто так из Парижа в Лодзь не вернуться. И вот он удаляется, долго и красиво, становясь все меньше и меньше.
Около наших могил я слышу мамин голос: «Смотри, сынок, как бы не сделать Беате больно». Отец молчит, но не исключено, что тем самым выражает мне свою поддержку: мол, тебе ведь никогда больше не пережить ничего подобного. Тетя Халя, сама, помнится, особа без предрассудков, пытается, как юрист и певица в одном лице, объяснить мне, какими могут быть женщины, притом не только чешские. Одна лишь бабушка, с которой мне трудно находить общий язык, поскольку она умерла до моего рождения, сетует, до чего же безобразны надгробия нуворишей, и посылает меня жаловаться в управление охраны памятников.
Дора оживляется только возле могилы Айры Олдриджа [49] , чернокожего актера, который умер в Лодзи во время европейского турне. До сих пор в одной из лодзинских гостиниц хранится кровать, к которой снизу прикреплена латунная табличка, увековечивающая сей факт. Дора слышала про этого актера, дедушка с бабушкой рассказывали ей, как потрясающе он играл в Праге Отелло, а главное, был здоровехонек. И сообщает мне об этом с такой радостью, будто встретила старого пражанина, и даже называет театр, где Айра блеснул в роли мавра. Но сколько можно бродить по кладбищу с женщиной, которая знает здесь только американца? Вот еще Юрек Грошанг, художник и поэт; он хочет, чтобы я похвалил его новое стихотворение, но я убегаю, не рискуя выслушивать его неземные строки. И тут мне приходит в голову: пора распрощаться с прошлым и показать Доре что-нибудь более привлекательное для красивой молодой девушки.
49
Айра Фредерик Олдридж (1807–1867) – американский актер-трагик, один из самых выдающихся интерпретаторов Шекспира.
Ближе всего – прямо за кладбищенской стеной – фабрика Познанского, превращенная в самый большой в мире (по площади, измеряемой в квадратных километрах) развлекательный центр, каких не видали со времен Диснейленда. При Познанском это был огромный фабричный комплекс с собственными улицами и множеством железнодорожных путей – подобного не сыскать было в Европе; сейчас посетителей там возит специальный трамвай. И я, набравшись смелости и заглушая угрызения совести, говорю Доре, что сейчас она увидит знаменитую Пётрковскую улицу.
И вот мы уже идем по Огродовой, мимо «семейных домов», некогда построенных для работников фабрики; сейчас здесь царят веселье и радость. Современная (по меркам XIX века) квартира составляла предмет гордости бывших деревенских жителей, после отмены барщины устремившихся в новый город. «Тут абы кто не жил, деды наши были настоящие баре» – эти слова я услышал от одного из обитателей таких домов, после войны чудовищно перенаселенных. Как издевку над моим сочувствием к бедолагам, оставшимся, со своей единственной на этаж уборной, в другой исторической эпохе, вспоминаю вырезанную из лодзинской газеты рекламу спа-салона, которую – явно с недобрыми намерениями – прислали мне во Вроцлав. Салон этот расположился практически на задах «семейных домов», на улице, до войны заселенной не слишком зажиточными евреями. Я бы обошел своим вниманием эту рекламу, если б не упоминание о так называемого luxury-spa, где клиенты могут принять ванну с вином или виски. Сейчас мне осталось утешаться тем, что письмо с газетной вырезкой было всего лишь предвестником моей болезни, и заговаривать зубы Доре, чтобы она не заметила горемык из favela [50] , под окнами у которых раскинулся потребительский рай.
50
Фавелы (порт.) –
Тем временем я узнаю, что читать она начала в раннем детстве и что в гетто ей прислал письмо Роберт Музиль, которому она впервые осмелилась написать сразу по окончании гимназии. Так беседуя, мы благополучно доходим до Западной улицы. Тут у перехода уже толпятся люди, нетерпеливо ждущие, пока погаснет красный свет, чтобы побыстрее заняться покупками или просто оказаться там, где чисто. Внезапно Дора дергает меня за рукав и со страхом указывает на что-то взглядом. Я потрясен – настолько, что едва не очнулся у себя во Вроцлаве. А мог бы выработать иммунитет – ведь я уже видел такое, притом наяву, незадолго до отъезда из Лодзи. На краю тротуара, в ожидании, когда переменится свет, стоит девушка в шерстяных носках, теплой юбке и зеленой куртке. У нее приятное, хочется сказать «экологическое», лицо. Перед собой она держит, точно свечу, табличку, густо исписанную печатными буквами. Ну и длинная же просьба! – первое, что приходит в голову, и только минуту спустя я понимаю, что вижу многократно повторявшуюся сегодня фамилию Румковский.
Уже в первый раз, наяву, мне стало не по себе, а что говорить теперь, когда я расхаживаю по городу с девушкой из гетто! Каково это – в XXI веке, на пороге веселого мира торговли и развлечений, узнать, что евреи не только развязали войну, но и не рассчитались с Румковским, величайшим военным преступником, который пособлял немцам, отправляя своих соплеменников на смерть. Ну и ну! Девушка, с которой я тогда заговорил, удивилась, что мне знакома эта фамилия, и еще сильнее удивилась, когда я сказал, что существование Румковского – никакая не тайна и что о нем написано больше, чем за всю жизнь прочитали водители, остановившиеся на светофоре. Кажется, она мне не поверила. Я вспомнил, что о Румковском никто, наверно, не написал хуже, чем польский еврей Адольф Рудницкий в своем «Лодзинском торговце». «Читали?» – спросил я у девушки с табличкой. Она не читала, но в глазах у нее, я заметил, вспыхнул неподдельный интерес. Надо надеяться, не из уважения к имени Адольф… да и вообще она была всего лишь ходячей рекламной тумбой, не отвечающей за содержание объявлений. Плохо было бы, если б девушка, у которой рано или поздно появятся дети, жила ненавистью, и эта ненависть заставляла ее сообщать прохожим на улицах, что во всем виноваты евреи, поскольку у них был такой вот Румковский. Как будто это не проблема для самих евреев! Именно на нее и на ее табличку указывала сейчас Дора. Девушка заметила, что ею заинтересовались, и улыбнулась, призывая прочитать написанное.
– Она требует сурово наказать господина председателя. Не будем вдаваться с ней в дискуссию – вдруг смекнет, что ты здесь без разрешения.
– Она еврейка?
Вместо ответа я указал на загоревшийся зеленый свет.
Всему хорошему когда-нибудь приходит конец, подумала Регина. Несмотря на скандал, полтора часа, проведенные в театре, оказались как раз тем, о чем она последние четыре года мечтала. Будь ее воля, она бы просидела в затемненной ложе до конца жизни, сколь бы жалкими ни были потуги актеров воплотиться в персонажей шекспировской пьесы, что бы ни выкрикивала и чем бы ни швырялась публика. Однако к возвращению в зал суда отнеслась спокойно и даже не поморщилась, когда охранник в гражданском грубо велел ей поторопиться.
Народу в зале заметно поубавилось, и на скамье присяжных недоставало двоих. Регина села и заставила себя сосредоточиться на показаниях очередного свидетеля.
– Чепуха это, мало ли что люди болтают. Не было никакого салон-вагона. Я своими глазами видел, как он с семьей садился в обычный вагон. С женой – вот она, здесь сидит, – и мальчонкой, которого они усыновили. Еще там был его брат Юзеф с женой… Для удобства им подставили лесенку. Бибов с ним попрощался вежливо, даже по спине похлопал …
Регине не нужно было смотреть на мужа – она знала, что при словах «похлопал по спине» у него по этой самой спине побежали мурашки.
– Минут десять он еще мог думать, что весь вагон – их. Но стоило Бибову отойти, солдаты, будто нарочно, забили вагон до отказа…
Что-то заставило ее взглянуть на судью. И хорошо, что взглянула: тот смотрел на нее, театральным жестом обхватив руками седую голову. Потом повернулся к Хаиму:
– Я понимаю, чту вы сейчас испытываете. Чего только на вас не навешивают… Но тут есть и хорошая сторона: возможно, рассказы о том, что в Аушвице вас уже поджидали жаждущие мести лодзинские евреи из зондеркоманды, тоже окажутся вымыслом. И уж тем более легенда, будто вас выкупили у немцев и, с надлежащими почестями проведя по лагерю, живьем бросили в печь крематория. Так или иначе, я слышал из достоверных источников, что встреча была горячая… простите за невольную игру слов… и вы, как и все остальные, до последней минуты надеялись, что из душа пойдет вода… А что может быть прекраснее надежды? Ну да ладно… теперь ваш черед, господа: ждем от вас заключительного слова…