Фагот
Шрифт:
– А на чем же? Трамваи уже не ходят.
– Тади садись, рассказывай, как и что было. Какие они хоть, немцы эти? Больно страховитые?
– Да обыкновенные, бить можно.
– И как же вы?
– Ну, притопываем себе в окопчиках. Холодновато, конечно. С самого вечера ждем незваных. Огня, как тут у вас, не распалишь: передовая. Часу в восьмом развиднелось. Глядим: на шоссе мотоциклы с колясками тыркают. Штук пять, а то и больше: не очень было видать. И все немцами облеплены. Поставили мотоциклы под деревья, а сами рассыпались цепочкой и - к нам, сюда, на поселок. У каждого на шее автомат,
– Страхи-то какие!
– баба Паша обжала щеки ладошками.
– Кто-то из наших возьми и пальни. Другие тоже начали стрелять. Надо было подпустить поближе. А они не утерпели... Первый раз воюют.
– Дак и ты впервой!
– Я тоже... Но я хоть "звездочку" в лагере водил... А все равно удачно получилось, немцы залегли, а потом вскочили и бежать. Один захромал. Посели на свои мотоциклы и драпанули с шоссе куда-то направо. Наверное, поехали искать, где место послабее. Наши аж "ура!" закричали: так мы им врезали!
– А тебя как же поранило-то?
– Да это с мотоцикла из пулемета прострочили, вроде как на прощанье. Меня вот в руку, а одного нашего насовсем. Васина из литейки.
– Олежку?
– ужаснулась баба Паша и опять обжала щеки ладошками.
– Ну он, он. Обещался родным сообщить. Пойду вот схожу. Решили там и похоронить.
– Да уж на кладбище бы, по-хорошему!
– Тоже скажешь: до Никитского вон сколько! Как понесешь? Это же гроб надо. Да человек восемь с передовой снимать, чтоб напеременки нести. А теперь каждый человек на счету: вдруг опять полезут? Дак они и полезли! После обеда на шоссейке танки показались. Штук десять. Хорошо, что с насыпи свернули, видать, пошли на Знаменку. Мы потом в той стороне сильный бой слыхали. Конечно, тоже не прошли, наверняка понюхали кукиш.
Гвоздалев здоровой рукой попялся за пазуху, достал вчетверо сложенную бумагу.
– Нате вот, почитайте... Совсем свежая. Нарочный оттуда принес...
Это оказался "Боевой листок" за первое ноября, написанный от руки на типографской заготовке. Листок взял дядь Леша и, морщась от дыма, стал читать всем:
– "Отважно сражался истребитель танков Дзержинского полка комсомолец Вячеслав Звягинцев. Он погиб, но не пропустил на своем участке танков".
– Гляди-ко! Молодец-то какой!
– похвалила баба Паша и тут же пожалела: - А погиб пошто?
– Погиб - зато не пропустил!
– разъяснил Гвоздалев.
– Теперь это важнее всего.
– Погиб - стало быть, пропустил...
– жестко возразил дядь Леша и вернул листовку Гвоздалеву.
– А вот, Андреич, ответь мне, старой, по всей правде, - допытывалась баба Паша, пытаясь заглянуть в глаза Гвоздалеву.
– Чего говорить-то?
– насторожился тот.
– Удержите немца али побежите? Скажи, как на духу...
– Да ты что?
– снова расслабился лицом Гвоздалев и даже облегченно заулыбался.
– Ну ты, баб Паша, даешь! Такое говоришь! Честное слово...
– А чево?
– Так и думать-то нельзя! Как это - "побежите"? Какое мы имеем право?
– Ежли про это и думать нельзя, то пошто все палите да взрываете?
– А чтоб им не досталось!
– А тади опять - пошто горелое да порушенное защищаете? Вон хлеб керосином облили и подожгли. Стало быть, оставаться не собираетесь.
– Таков закон войны. Чтоб врага не кормить. Иначе нельзя.
– А народ чево есть будет? А дети малые?
– По закону войны народ перед лицом нашествия уходить обязан. Ибо сказано: кто не с нами, тот наш враг.
– Куда ж мне за вами бежать: у меня и ноги-то в ботинки не лезут...
– Да не ерепенься ты!
– посоветовал Гвоздалев.
– И не болтай лишнего...
– Чего уж тут лишку? Вон народ все тащит. На кожзаводе мокрые вонючие кожи - на драку, на взорванном соляном складе соленую землю, соленую щебенку нарасхват... Стало быть, больше не верят писаному да говоренному. А я, дура, все сижу, все на что-то надеюсь... Надо хоть этот стул домой снести: буду помнить Ефремыча, как мы у него на облигации подписывались.
– А насчет немца - не пустим! Не пустим!
– Гвоздалев примирительно и весело похлопал бабу Пашу по спине.
– Когда шел сюда - центральная улица вся в баррикадах! Люди ничего не жалеют для этого...
Завод не работал: расплавленно не светился окнами в ночи, знакомым, с бархатной хрипотцой, каким-то фаготовым голосом не звал к станкам - молчал и не дышал уже несколько дней, с той поры, как сделала свой последний выдох котельная, демонтировали и куда-то увезли силовые трансформаторы. Тогда же вывесили приказ о роспуске коллектива, за исключением охраны, из которой несколько человек отдали в ополчение. Фагот тоже порывался, но его оставили в заводском охранном наряде, поскольку, к огорчению, так и не получил своей винтовки.
В конце приказа крупно, заглавно было напечатано на машинке: "Спасибо за работу, товарищи!" Каждому в последний раз переступавшему порог проходной давняя, потомственная вахтерша Афанасьевна возвращала личный жестяной номерок - на память, чем окончательно ввергала людей в щемящее чувство. Некоторые пускались обнимать Афанасьевну, осыпать прощальными поцелуями, задавая почти один и тот же вопрос, будто вахтерша заведомо знала, что ответить:
– Неужто больше не вернемся?..
Женщины из цехов, а больше из отделов управления уносили с собой оконные цветы. Не чуя беды, зеленые любимцы продолжали цвести как ни в чем не бывало, особенно доверчивые гераньки, источавшие свой уютный, примиряющий запах.
Но и после приказа в цехах и на территории вроде ненароком все еще появлялись люди, наверное, из тех, кто не сумел сразу отбросить напрочь привычное. Многие помогали строить баррикаду, прикрывавшую подступ к проходной со стороны тыльной улицы Карла Либкнехта, название которой кто-то тайно вымарал на всех домах.
В основу баррикады легло спиленное на углу дерево. Его растопыренные ветви принялись забрасывать всяким заводским хламом: порожней тарой, карбидными бочками, кухонными столами и столовскими табуретками, в литейке разобрали торцовый пол, наковыряли толстых кряжей и на тачке свезли в ту же кучу, туда же бросили и самое тачку. Все это засыпали токарной стружкой, которой порядком накопилось на заводском задворье. Получилось что надо: высоко и внушительно.