Фагот
Шрифт:
Ванюха поставил чемоданчик на землю и, зажав нос большим и указательным пальцами, нагундел мотивчик из "Лебединого озера". Звук получился глухой, гнусавый, будто возникший под ватной шапкой. Слышать это было забавно и непривычно, и все дружно рассмеялись.
– Чево, чево это? Как ты назвал?
– Так звучит фагот.
– А ну, Фагот, подуди-ка еще!
– развеселились пацаны. Ловко получилось.
– Ну, я только показать, - уклонился Ванюха.
– Фагот, это тебе не бузиновая сопелка. Он может выдать сорок два звука - от си-бемоль контроктавы до
– Ух ты!
– просто так удивился Сережка.
– А мы думали, ты шпана. Тогда как же финяк? Что на футболку променял? Откудова он у тебя? Скажешь, нашел...
– Да не-е. Мы их сами делали. Когда по слесарному занимались. Втихую от воспитателя. Столовым ножиком разживемся, а ручку к нему из всякой всячины набираем: из старых телефонов, костяных гребешков. Алюминий за серебро сходил, если надраить. Ножики с наборными ручками хорошо шли, братва на курево зашибала. Или меняли на чего-нибудь.
С того момента, как Ванюха зажал нос и попытался показать, как звучит фагот, его почему-то больше не называли по имени, а тут же окрестили Фаготом, и тот, нисколько не противясь, легко принял это близкое и даже льстящее прозвище, каковые имел каждый. Ну, скажем, Серега, за то, что с началом летних каникул напрочь переставал стричься и к осени зарастал свалявшейся папахой, был обозван батькой Махно, чем оставался весьма доволен и горд.
– Слушай, Фагот, а ты к нам по какому делу?
– Хожу вот мать ищу.
– Потерялась, что ли?
– Десять лет не виделись.
– Как это?
– Долго рассказывать.
– Ты что, из дома убежал?
– Да не, не так... Мы тогда в деревне жили. Тут, где-то недалеко. Не помню названия.
– Ну и чево?
– Ночью отца забрали и увезли куда-то. Потом добро наше вывезли: хлеб, скотину. Это мать мне рассказывала, когда мы по станциям куски собирали. С нами еще двое пацанов было, братья мои. Как звали, тоже не помню. Меньший совсем пеленочник, еще грудь сосал. А грудь-то у матери - сморщенная кожа. Орал до посинения. Бывало, мать трясет тряпичный сверток, а сама тоже плачет. К тому времени я уже кое-чего кумекал: сам попросить мог, а то и стибрить чего на станции у бабульки: огурец, оладик картошешный. Небось, посчитав, что без нее я уже не пропаду, она выждала, когда поезд тронулся с места, подхватила меня под закрылки и запихнула в побежавший тамбур. "Прости, сыночек!" - услыхал я вдогон ее сорвавшийся выкрик. И вовек не забуду, как она, прижимая к груди спелёнатого братишку, другой рукой щепотью крестила застучавшие колеса, будто посыпала их чем-то.
– А ты чево же? Взял бы да выпрыгнул...
– Ну да... Поезд уже вон как раскочегарился! Когда далеко отъехали, проводница нашла у меня за пазухой измятую бумажку. Мать моя не умела писать, кого-то попросила назвать в той бумажке мои имя, фамилию, год и месяц рождения. Должно, заранее обдумала, что со мной сделать. Ведь у нее на руках еще двое совсем никчемных оглоедов осталось.
"А бумажку эту ты береги!
– сказала тогда проводница.
– Без бумажки ты никто, понял? Снимай-ка штаны, я к ним карман подошью. Там будешь ее хранить".
В служебном купе она налила мне кипятку, дала кусок сахару и настоящую белую булку, а сама принялась метать карман, которого у меня дотоле еще не было: его заменяла побирушная сумка.
Во Мценске на вокзале проводница сдала меня дежурному по перрону, а тот переправил в тамошний приют. А когда вырос, принялся писать, запрашивать. И вот только теперь сообщили, где моя мать... Я и приехал...
Фагот достал из заднего кармана казенную открытку, сличил написанное в ней с обозначением на уличном фонаре.
– Все сходится!
– еще раз уверился он.
– И улица, и номер дома. Значит, где-то тут она, матушка моя!
– А зовут-то ее как?
– Катя! Катерина Евсевна!
Серега растерянно заморгал.
– А фамилия какая?
– Да Чистикова она! Екатерина Чистикова.
– Погоди, друг...
– Серега еще больше раззявился смущенно.
– Дак я и сам Чистиков! Пацаны! Скажите ему, что и я Чистиков! И вот он, Миха, тоже... Который меньший, который после меня родился... Что же получается?
– развел руками Махно и озернулся на сотоварищей, будто ища у них какого-то последнего слова истины.
– Выходит, ты братан мой? А я - твой? Родня друг другу?
– Выходит, так!
– Фагот радостно соглашался быть братом этому чумазому и до сих пор босому (октябрь на дворе!) забияке с багровым, рубленым шрамом на подбородке - прошлым летом он подкрадывался к залетному чужаку, сорвался вместе со ржавой водосточной трубой и ударился подбородком о край дождевой бочки. Потом месяц ничего не ел, кроме жиденькой кашки.
– Ну, тогда давай еще раз поздоровкаемся! При свидетелях! Ведь мы давеча хотели тебе морду набить.
– Серега ступил навстречу Фаготу.
– А ты братаном оказался! Во дела! Миха, и ты давай подходи: он и тебе теперь свойский...
Тем моментом кто-то из пацанов стукнул в крайнее оконце надворного строения, где теперь обитали уцелевшие Чистиковы, и следом, будто заполошная курица, вылетела тетка Катя, то есть то, что оставила от нее лихая судьбина, - маленькое, щупленькое существо в косом платочке, вся какая-то серенькая, ветошная от мелкой крапчатости своей ситцевой застиранной одежки. Она еще издали распахнула бесплечие ручки, будто готовясь повителью обвиться вокруг нашедшегося сына, но вместо объятий упала перед Ванюхой на колени и цепко, страстно охватила его ноги, воткнувшись в них лицом и содрогаясь в тихом бессловном плаче.
До появления Фагота никому из обитателей этого переполненного странноприимного дома не было ведомо, что у тетки Кати, тихой, покорной женщины, помимо двух мазуриков - Михи и Сереги, - был где-то на стороне еще и третий сын, которого она сама, своими руками придала безвестности и беспризору. Лишь в глубокой ночи, за сдвинутыми занавесками извлекала она со дна деревянного ларца бронзовый старообрядческий складенек с житием пресвятой девы Марии и покаянно выкладывала заветному образу собственный грех, прося матерь Божью уберечь, не дать загинуть большенькому отроку.