Фактор Николь
Шрифт:
И вообще, моя пионерская совесть всегда замолкала. Всегда, когда видела россыпи драгоценных камушков, отражающих солнце. И ей, совести, было совершенно не важно – бриллианты или стекляшки. Все дело было в свете.
Свет делал меня молчаливой.
Вечером роженицу Зинченко должны были перевести из послеоперационной реанимации в отделение. Она была в сознании и счастье. Мальчик, три килограмма, пятьдесят сантиметров, приходил к ней знакомиться. Зинченко сказала, что мальчик, он же Федя, ей подмигнул. Потапов должен
К вечеру Зинченко внезапно стала тяжелой. Вызвали кардиохирурга, и он покачал головой: «Нет…»
Потапов должен был, обязан был согласиться. Но он не мог. Сказал: «Будем делать всё! Будем вытаскивать!» К восьми часам Зинченко подключили к аппарату искусственной вентиляции легких. И Потапов сказал ему: «Очень тебя прошу, дружище… Очень…» А аппарат угрюмо ответил: «Постараюсь…» И хмыкнул. Он не верил. Вошел в Зинченко и понял все сразу – уходит.
Но Потапов просил. И в глазах у него было отчаяние. А у Зинченко – счастье. И если бы они умерли тут же, в один момент, Потапов и его Зинченко, то еще неизвестно, кому бы было лучше.
Аппарат был новый, циничный. Но Потапова почему-то любил. Только случай Зинченко был безнадежный.
«Я скоро. Подержи ее», – попросил Никита Сергеевич.
Каждый день, вечером он заходил к отцу.
Потапов-старший был почетным президентом клиники. В его кабинете, на третьем этаже, рядом с кафедрой акушерства и гинекологии и административно-хозяйственной частью, росли три фикуса. Один – в кадке прямо у двери. Другой в углу, у дивана, третий – возле окна, за спиной у Сергея Никитича. Еще были фиалки. Фиалки выращивала Анна Семеновна и передавала через секретаршу только в цветущем виде. Она хотела, чтобы у мужа всегда были живые цветы. Тайной мечтой ее было извести фикусы. Она хотела, чтобы в один прекрасный день все они засохли и были выставлены в коридор…
«Фикус – цветок нашего мещанства!» – говорила Анна Семеновна. «И детства», – соглашался Потапов-старший.
В этот кабинет никто не ходил. Кроме делегаций из министерства и просителей из прошлой жизни.
– Ты не врач, – сказал Сергей Никитич, когда Потапов вошел в кабинет. – Ты не врач. Ты – шарлатан! Она не должна была рожать! Ей нельзя было рожать! Мы консилиум зачем собирали?! Чтобы запретить!!! А ты?! Она пятнадцать лет не беременела!!! Ты думаешь – это просто так?!! Кто позволил ей искусственное оплодотворение?!
– Она сама…
– Сама? – Сергей Никитич приподнял левую бровь. Анна Семеновна пыталась стричь ее ровненько, но один вихор, похожий на вопросительный знак, давно научился убегать от ножниц. Левая бровь у Сергея Никитича всегда была со значением. С выговором и занесением в личное дело. – У нас в клинике сами себе назначают, сами себе производят операции, сами себе рожают? Поздравляю!
– Не с чем. Она сама забеременела. Родила кесаревым. Сейчас тяжелая. Она умирает, папа, – сказал Потапов. – Может быть, пусть Федя побудет с ней в реанимации? Может, материнский долг ее вернет?
– Идиот…
Фиалки вспыхнули розовым и закрыли глаза, отвернулись.
У Потаповых были принципиально разные позиции относительно курицы и яйца. Старший считал, что жизнь – больше чем дети больше чем роды, больше чем всё, потому что в жизни есть случай. А младший думал, что случай – это дар. И его нужно принимать по правилам. А значит, радостно. И дар, считал младший, может оказаться сильнее всего. И побороть дар невозможно. А пытаться – глупо.
Потапов-старший устал кричать, что главное – это быть живым. Потапов-младший не устал. Он не кричал. Он просто думал, глядя на фикусы, на зеленое сукно стола, на фотографии с Третьего съезда акушеров-гинекологов, что висели по стенам… Он думал, что главное – это постараться быть счастливым. И это гораздо труднее, чем быть живым. Тем более что для врача такое старание вообще никуда не пропишешь. Ни в статью, ни в учебник.
Только сюда. В этот кабинет. Кабинет, в который никто не ходил, кроме Потапова-младшего и тех, кто был им, младшим, недоволен. Сюда звонили из прокуратуры по делу о торговле людьми. Мама сказала, что отец не дрогнул. Вообще не дрогнул. Сказал: «Я сам вас всех посажу». И все. И положил трубку. И даже не стал перезванивать Никите, потому что не посчитал это важным.
А если на Потапова жаловались няньки, перезванивал всегда. Орал равнодушным железным голосом. У Потапова так не получалось, чтобы крик был ровным и механическим. Георгий говорил, что дед может читать рэп, если, конечно, потренируется.
– Из плохого больше ничего, – спокойно сказал Никита Сергеевич. – Я пойду. Побуду с ней в реанимации. А потом отвезу тебя домой…
– Мы на работе. Будь любезен на «вы»…
– Хорошо.
– Плохо. Она умерла, Никита. Пока ты шел ко мне, она умерла.
– Да.
– Не «да»! Я смотрел ее карту. Она должна была умереть. У нее две операции на сердце. И до каждой, и во время каждой, и после каждой она должна была умереть. Давно!
– А умерла сейчас. И от отека мозга…
– Как хочешь, – пожал плечами Потапов-старший. – Как хочешь…
Дверь качнулась и заворчала. Она сердилась, когда Никита не принимал помощь.
А он никогда не принимал. Потому что помощь – это для слабых. А он был очень слабым. Таким слабым, что сочувствие, как капля никотина, убивало в нем лошадь.
– Георгий полюбил женщину. Она замужем и значительно старше. Он хочет на ней жениться, – сказал Потапов-младший, придерживая обиженную тяжелую дверь. Ему вообще сейчас все было тяжело. И дверь, и Георгий, и муж Зинченко, который знал, на что шел…
– С таким отцом он мог бы полюбить и мужчину! – бросил Потапов-старший раздраженно. И строго добавил: – Надо радоваться.
И не вздумай только ее оплодотворять насильно! Слышишь? Обследуем ее, посмотрим анализы… Тогда будем решать… Может, и сама родит…