Фантастика и футурология. Книга 2
Шрифт:
Сопоставленный с нашим знанием о мире, этот образ имеет свое значение. Но в имманентности представляет собой прежде всего повествовательный шедевр, и, несомненно, именно так его должно воспринимать большинство читателей, которых научная фантастика для себя воспитала. Писатель, преданный современной тематике, горячих проблем не придумывает, обычаев, кодексов, войн, идеологий собственной рукой не создает, ибо все это лежит у него под ногами, состоящее из мяса и костей, как явная очевидность. В фантазии же, которая прежде всего не представляет собой ни предикции, ни аллегории, ни моралите, писатель вынужден проблемы придумывать, кодексы разрабатывать, нормы поведения изобретать, то есть он — не инженер, перебрасывающий мосты через реки, и не прыгун, примеривающийся к стене, через которую намерен перескочить; он сам вначале выкопает русло, запустит туда воду, сам вначале сложит высокую стену, понаставит бог весть сколько преград и лишь потом начнет из кожи вон лезть, чтобы эти преграды преодолеть.
Поэтому верховенствующим по-прежнему остается принцип формальной игры. В соответствии с ее канонами на самом высоком уровне возводятся алгебраические кафедры и теоремы. А как бы на нулевом оседает криминальный роман, разворачивается сизифова погоня полицейских за преступниками. Где-то в пределах таким образом ограниченного пространства размещаются структуры чистой фантастики, порой у самого нуля, когда с рабской бездумностью, свойственной плагиаторам, коллизии
IV. Метафизика научной фантастики и футурология веры
Из-за недостатка осмотрительности я намеревался было начать эту главу с определения метафизики и перепортил уйму бумаги, прежде чем убедился в том, что дело это непростое. А поскольку в книге и без того полным-полно общих рассуждений, я отказываюсь погружаться в дефинитивную схоластику и, вслед за ксендзом Хмелевским, который в своей великолепной энциклопедии написал: «Что такое конь — видит каждый», я предлагаю принять, что каждый человек более или менее представляет себе, что такое метафизика.
Ее проблематикой научная фантастика могла бы заниматься по меньшей мере двояко: могла бы разводить словеса фантазирования на метафизическую тему — и здесь в качестве примера напрашивается чапековская «Фабрика абсолюта», изображающая абсолют как Бытие, правда, Наивысшее, но зато совершенно дикое, кое умеет творить чудеса, но без смысла, лада и склада. Рикошетом такая инновация заставляет задуматься над вопросом, а не является ли Бог доктринальных верований существом одновременно и культурным, и дальнейшей культуризации подчиняющимся. Прогресс в области «воспитания» Господа Бога особенно четко виден при сопоставлении доиудаистических верований, генетически связанных с ранними формами Моисеевой веры, и христианства. Правда, в эту проблематику («просвещения Господа Бога») «Фабрика абсолюта» не вникает (а жаль), сосредоточиваясь на эксплуатации скорее событийного, нежели интеллектуального, онтологически издевательского исходного принципа.
Во-вторых, фантастика могла бы выражать метафизические проблемы как в космологическом плане (реакции верований и догм на выход человека в Космос; на контакт с «чужими»; на обнаружение универсальности либо, наоборот, всемирной исключительности земного типа верований etc.), так и в плане цивилизационном (реакции верований на первично исторические явления типа возникновения «духа в машине», трансформации догм во время титанических столкновений культуры с напирающей технологией и т. д.).
Намеченные возможности представляются как бы программными обязанностями: о последних всегда гораздо приятнее разговаривать, нежели о реальности не столь прекрасной. Научная фантастика ни первой, ни второй из названных задач не коснулась; исключения — как отступления от этого правила — мы обсудим тем внимательнее, что их мало. Начнем с проблемы вообще-то мелкой, а именно — с роли, которую обычно фантастика придает профессионалам религии, то есть духовным особам.
Хоть и редко, но все же в новеллах научной фантастики проявляется фигура духовного лица, конкретнее — миссионера. Но все, что ему предстоит выполнять, сводится к участию в той закрытой игре, которую автор придумал ad hoc. Ибо как различные виды поэтик уже создали свои традиционно успевшие окостенеть фигуры (например, Благородного Белого Человека или Доброго Дикаря, Любовников, коим предстоит разлучиться, и тех, кто их Разлучением занимается, Роковой Женщины и Жертв Мужского пола, Полишинеля и т. п.), так и у фантастики есть свой особый репертуар, в котором роль миссионера обычно довольно четко кодифицирована. Если единственной личностью, которая противится порабощению некоторого обнаруженного планетного общества, оказывается не гуманитарный этнолог или ученый близкой профессии, то скорее всего роль эту автор доверит лицу духовному. В противном же варианте миссионерский запал подвергнется компрометации, поскольку объявленная вера оказывается по каким-то причинам, опять же придуманным ad hoc, непрививаемой на обнаруженной планете. Например, туземцы дословно понимают все, что им говорят, и поэтому повествование оканчивается зверской сценой распятия самого миссионера. Разумеется, таким образом построенная процедура дискредитации программного универсализма веры напоминает скорее «ересь», адресованную школярами преподавателю закона Божьего: «Мог бы Бог создать такой большой камень, который и сам поднять не сможет?», нежели суждения, увязшие в метафизических проблемах. Ни одному фантасту как-то не приходит в голову, что как экуменическая программа, так и роль, накладываемая ею на предполагаемого космического глашатая земной веры, в ходе столетий возобновляемого Контакта должны были бы подвергаться глубоким эволюционным (а возможно, и революционным) изменениям. Фигура миссионера в таких рассказах бывает чисто условным знаком, величиной абсолютно неисторической и напоминает скорее пешку в очень простой игре, нежели человека, которого призвание послало в Космос, поэтому у рассказов такого типа столько же общего с метафизикой, сколько у игры в сапожника с доказательством существования Бога.
Я не стану составлять сравнительной типологии всех лиц духовного сословия, кои предполагает научная фантастика, поскольку это при всех своих поразительных последствиях вскрыло бы состояние абсолютного рабства, в какое попала фантастика, заключив самое себя в наитеснейшие границы структурных розыгрышей, — состояние весьма поучительное. Потому что выявилось бы, в частности, сколь губительно для научной фантастики отсутствие в ней проблемной и постулативной критики, которой занимаются серьезно и которая привлекла бы писателей к ответственности за сказанное ими. Как об этом уже говорилось, интуиция читателя футурологической либо космической литературы обычно подвергается весьма далеко зашедшему разочарованию в достоверности изображаемого. Однако если мы действительно ничего не можем знать о том, какова будет техника и социальная база, формирующая корабли и их экипажи, какой тип человека космонавтика сформирует (например, будет ли он вообще сравним с мореходом древности, причем в нормальных по тогдашнему времени долговременных условиях изоляции на борту; или
Посему тем больше внимания заслуживают немногочисленные произведения, в которых попытки заняться метафизической темой не окончились провалом. Пожалуй, наилучшей книгой, вызвавшей в свое время фурор, является «Гимн по Лейбовицу» У. Миллера-мл. Этот крупный роман состоит из трех частей. Первая — «Fiat Homo!» («Да будет человек!»), изображает события, предваряющие беатификацию некоего Лейбовица в небольшом аббатстве; все происходит через шестьсот лет после полной атомной гибели мира. Осколки распавшихся обществ, вернувшихся к первобытному, часто кочевому существованию, связывало только одно — ненависть к науке, ученым и всяческим их техническим пособникам, которые считаются виновниками смертоносной катастрофы. Поэтому таких людей годами преследовали и уничтожали будто бешеных собак. В руинах, оставшихся после катаклизма либо в периоды более поздних разгромов (а огню предавали научные библиотеки и все письменное наследие цивилизации), сохранился только островок римско-католической Церкви с его Новым Римом и духовной иерархией. Монахи занимаются переписыванием вручную сохранившихся документов вроде планов авиационного мотора, страннейшим образом иллюминируя тексты и рисунки, которых ни они сами, ни их руководители не понимают; на таком фоне начинается разговор о беатификации. Лейбовиц был ученым и, как многие ему подобные, спрятался в монашеской сутане в монастыре, но, преданный каким-то техником, принял мучительную смерть. История молодого монаха, случайно натолкнувшегося на герметично закрытое противоатомное убежище, хранящее в числе других и скелет жены Лейбовица, а также перипетии, вызванные этой находкой, составляют основу первой части. Уже в ней видно, что автор прекрасно овладел ремеслом и отлично ориентируется во всех церковно-теологических проблемах. Кстати, роман с начала до конца густо пересыпан церковной латынью, что идет ему на пользу, так как повышает реалистичность акции. Есть там сцены достаточно загадочные, как, например, мимолетная встреча юного монаха с неизвестным путешественником, указавшим ему на заваленное убежище, что стало причиной слухов в монастыре, вещающих, будто путешественник — сам Лейбовиц; есть эпизоды гротескные, например, паломничество молодого монаха в Апостольскую Столицу, связанное с приключениями, вызванными встречами с разбойниками в этом варварском мире. Во второй части, «Fiat Lux!» («Да будет свет!»), перед нами как бы повторение Средневековья и Возрождения с соответствующим им расцветом воскресающей науки. На части бывших Соединенных Штатов раскинулась феодальная монархия, проклевываются предвестники первых военных конфликтов с сопредельными странами. Эта часть, пожалуй, менее убедительна, нежели первая, поскольку схема повторения исторического процесса слишком явно опирается на скелет всеобщей истории. Наконец, часть третья, «Fiat Voluntas Tua!» («Да будет воля твоя!»), несомненно, самая драматичная и эмоционально возбуждающая читателя, продолжая вращаться вокруг истории аббатства Лейбовица, рисует период, предшествующий началу атомной войны атлантидов с азиатами. Космический флот достигает первых звезд, и вокруг Альфы Центавра существуют земные колонии; Церковь втайне готовит исход как спасение остатков человечества, поэтому космическая ракета становится аналогом Ноева Ковчега, спасая на сей раз уже от огненного потопа. После обмена пока что единичными двусторонними атомными ударами происходит последняя встреча дипломатов обеих сторон; этот период временной отсрочки окончательной гибели повествование рассматривает с особой тщательностью. Происходящее мы все время видим из аббатства; прибывают курьеры Нового Рима, продолжается переписка с новыми членами Священной Курии и мало-помалу проявляется ее смысл; по специальному знаку, коим будет латинская радиограмма, начинающаяся словами «Quo peregrinatur grex» [38] , звездный корабль отправляется к Альфе Центавра, чтобы перевезти на первую земную колонию не только зародыши Ордена, но если получится, то и Петров Престол.
38
«Куда направляется паства» (лат.).
Сам процесс приближения финала показан как явление неизбежное; обе стороны погрязли в этом так, что разрешить проблему «кто виноват», «кто первым начал» и т. д. практически невозможно; все уже зашло настолько далеко, что никто не может разорвать образовавшихся связей взаимной угрозы. То, что заставляет отнести книгу к метафизической научной фантастике и видеть в ней авторский успех, сводится к контрасту между агонией мира и живучестью — в такой-то момент! — веры; из монастырских окон мы видим размеренный, медленный, неудержимый ход атомных ударов.
Катастрофа не в состоянии нарушить духовного порядка, хотя физический разносит в щепки. Не могу сказать, чего стоит мнение, будто возможно упрочение религиозного верования с помощью определенного произведения, если его оглашает атеист; во всяком случае, мне кажется, что автор сделал все, что только можно было в такой ситуации совершить. То есть он не пожалел для духовных лиц первого плана ничего, что не взяло бы их веру в тиски и клещи. Аббатство становится временно санитарным лагерем: туда свозят толпы людей, погибающих от радиоактивных ожогов и шока, а одна из задач медиков сводится к тому, чтобы подвергать эвтаназии всех, кто жаждет сократить свои муки. Аббат сопротивляется этому, и возникает столкновение позиций; противником аббата выступает смертельно утомленный бессонными трудами врач, столь же невиновный в том, что умирает привычный мир, сколь и монах: правда каждого остается при них. Есть там будоражащие сцены, например, встреча аббата с матерью ребенка, корчащегося в предагональных муках; аббат умоляет женщину не позволять убить ребенка (к чему ее призывает санитарная служба). Есть столкновение доктринальной ортодоксии с бессилием и даже осмеянием, потому что некая женщина, у которой две головы (разновидность уродства, вызванного мутацией, связанной с облучением еще во время предыдущей катастрофы, той, что случилась тысячу лет назад), добивается, чтобы ее вторую, омертвевшую, как бы спящую голову тоже крестили. Именно эта женщина, торговка помидорами, исповедуется у аббата за несколько минут до последней атомной атаки; несчастная заявляет перед исповедью, что все простит Богу («Неужели старая помидорница не может чуть-чуть простить Его за ту Справедливость, что Он даровал ей? Прежде, чем я покаюсь перед Ним?»).Миллер проводит свой корабль сквозь все эти головоломки так, что трансцендентность остается нетронутой; короче: все, написанное им, представляет собой, собственно, католический роман, а его принадлежность к жанру научной фантастики усугубляет лишь трагическое звучание: человечество предпринимает акт самоубийства еще раз.