Фантомные были
Шрифт:
А костер был огромен! Казалось, даже луна с одного бока подрумянилась от трескучего жара. На деревья, обступившие поляну, ложились гигантские надломленные тени пляшущих вожатых. Таин «Шарп» включили на полную мощность – и в белесую полутьму березовой рощи неслось:
Can’t buy me love, can’t buy me love…Вообще-то в лагере был строжайший сухой закон, но поляна располагалась за территорией детского учреждения, поэтому пили много: водку, вино, пиво… Баянистка Оля по-семейному, с укором хватала Старвожа за руку,
Костер постепенно изнемог и, устало мерцая, улегся на землю, изредка, словно спросонья, вскидывая огненную голову. Теплый воздух был напоен ночными ароматами и взывал к любви. Педагогический коллектив с интересом наблюдал, как на глазах общественности завязывается роман разведенной руководительницы кружка мягкой игрушки Веры и женатого фотографа Жени. Дважды они конспиративно, один за другим, уходили в березовый сумрак – целоваться. Вернувшись, Вера бурно дышала, ладонью усмиряя вздымавшуюся грудь, а Женя хмурился, трепеща ноздрями, как боксер, которому не дали добить поплывшего соперника. В третий раз, когда закончившуюся водку сменила мадера, они, торопливо поев шипящего шашлыка, ушли в ночь без возврата.
Тая мгновенно, буквально с первого глотка запьянела, громко смеялась и, отмахиваясь от приставучих мужчин, танцевала у костра одна. Это был какой-то странный, неведомый Кокотову танец, иногда в нем угадывался модный в ту пору «манкис», иногда – что-то похожее на одиночный вальс… На девушке были узенькие бриджи и просторная белая майка с надписью «Make love not war!», надетая прямо на голое тело, о чем волнующе свидетельствовали выпиравшие соски. Чтобы отвлечь облюбованного юношу от грешного зрелища, Галина Михайловна, интимно приникнув, шептала, что у нее в библиотеке есть специальный шкаф, где хранятся книжные дефициты: «Анжелика», Сименон, Саган, Дрюон, Пикуль, Проскурин, Стругацкие, зарубежные детективы, антология мировой фантастики… И даже «Декамерон»!
– Заходи, дам почитать! – со значением пригласила она.
От нее так сильно пахло скверными духами и немолодым вожделением, что Кокотова замутило, хотя, впрочем, он после водки пил крымскую мадеру и даже «Фетяску». Тем временем наглый Мантулин оторвался от Екатерины Марковны, кормившей его, как сына, лучшими кусками шашлыка, и ввязался в одинокий танец Таи, на которую уже не обращали внимания: ну извивается себе – да и ладно! Он хамовато, как пэтэушник, облапил девушку и, грубо подчиняя ее вольные движения, заставил топтаться на одном месте, пошло раскачиваясь из стороны в сторону, а потом полез к ней под майку, сохраняя при этом на лице выражение полного равнодушия.
– Fuck off! – крикнула Тая и попыталась вырваться.
– Тихо! – Витька прижал ее еще крепче.
Кокотов хотел подняться на выручку, но библиотекарша удержала. Старвож тоже пытался призвать к порядку, однако ему окончательно отказали не только нижняя губа, но и все остальные части тела. Полнота власти перешла к Ник-Нику. Он решительно подошел к Мантулину, который был выше его на голову, и сказал голосом народного дружинника:
– Прекратить безобразие! Немедленно!
– Чего-о?! – Верзила презрительно глянул вниз.
– Прекратить! – повторил Ник-Ник, выдернул Витькину пятерню из-под Таиной майки и заломил ему руку за спину со сноровкой самбиста.
– Ой, сломаешь!
– Сломаю!
– Сдаюсь! – дурным голосом взвыл Мантулин.
И педагогический коллектив рассмеялся – прежде всего от этого ребячьего «сдаюсь». Повариха Настя бросилась физруку на шею, будто он с риском для жизни обезвредил опасного преступника. И только тут все заметили, что Тая сидит на траве и жалобно всхлипывает. Ник-Ник в руководящем упоении строго обозрел подчиненных, внимательно вглядываясь в каждого, словно взвешивая за и против. Наконец ткнул пальцем в Кокотова и приказал:
– Отведешь ее домой! Под личную ответственность!
– Николаич, давай лучше я отнесу! – вызвался Витька.
– Не надо! Не умеешь… – отрезал физрук.
Тая жила в клубе, в комнатке под самой крышей, рядом с кружком рисования. Шла она сама, но иногда ее шатало, и девушка хваталась за сопровождающего, чтобы не упасть. Андрей подхватывал, очень осторожно, боясь, что художница подумает, будто он хочет воспользоваться ее пьяной вседоступностью. Один раз, удерживая девушку от падения, он случайно тронул ее грудь – и тут же отдернул руку, точно обжегся…
По дороге Тая без умолку говорила про луну, которая всегда сводит ее с ума, про «предков», которые ничего вообще не понимают в жизни, про какого-то Даньку, который после того, что случилось на даче, никогда на ней теперь не женится… Несколько раз она спрашивала, как зовут сопровождающего, но тут же забывала. В ее мансарде пахло парфюмерией и масляными красками. У окна стоял раскрытый этюдник: на картоне был нарисован рыжекудрый ангел, сидящий на облаке и зашивающий золотыми нитями свое разорванное крыло, разложенное на коленях.
– Нравится? – спросила Тая.
– Очень!
– Тебя как зовут? – снова спросила она.
– Андрей…
– Ты хороший мальчик! Не такой, как они. А Данька – вообще скотина! И Лешка – тоже скотина…
Она, шатаясь, подошла вплотную к Кокотову, положила ему руки на плечи, встала на цыпочки и вдруг впилась в его губы пьяным сверлящим поцелуем. Андрей от неожиданности попятился, потерял равновесие и с размаху упал на кровать, спружинившую, как батут.
– Сволочь!
– Кто? – похолодел он.
– Данька! Ему для друга ничего не жалко! Понимаешь?! Меня ему не жалко! И мне тоже теперь себя не жалко!
Одним одаривающим движением она стянула с себя майку. Грудь у нее была маленькая, почти мальчишеская, зато соски крупные и красные, точно воспаленные. Плечи покрыты веснушками. В следующий момент Тая, держась за стул, вышагнула из бриджей, павших на пол вместе с черными трусиками. Бедра у худенькой художницы оказались умопомрачительно округлые, а рыжая треугольная шерстка напоминала лисью мордочку с высунутым от волнения влажным розовым язычком.