Фарос и Фариллон
Шрифт:
Прочь! Прочь!
II
По сравнению с этой, следующая картина была монашески уединенной: тихий внутренний дворик в миле от биржи (Минет эль-Бассал), где перед продажей оценивают образцы хлопка. Парящие в воздухе пушинки переливались на солнце и приставали к одежде. Пух попадал сюда на спинах бесшумно сновавших арабов: когда они проходили мимо с тюками, полагалось протянуть руку, вырвать клок, покрутить между пальцев и пустить по воздуху. Хотелось думать, что купец, к одежде которого приставал этот клок, должен купить всю партию, но это плод моей необузданной фантазии. А мы будем придерживаться фактов - например, обратим внимание на небольшой фонтан в центре двора, в струях которого нежились несколько водных растений, и на подлинные восточные ковры, выставленные на продажу на противоположной стене. Все это создавало весьма приятный аромат культуры. Но, тем не менее, хотя никакой причины для страха здесь не было, место это было еще более таинственным, чем биржа. Что все это значило? Ничто не кажется стороннему человеку более непредсказуемым, чем механизм бизнеса. Когда он ждет скрипа и треска, все идет гладко, но механизм скрипит и пробуксовывает, когда, по всей видимости, должен был работать бесшумно. Зная, как эти самые
Прочь!
Ill
На последнем этапе я снова оказался в самой гуще, но это была уже совсем иная гуща. Везде был хлопок. Пушинки Минет эль-Бассала сложились здесь в снежную бурю. Она бушевала в воздухе и создавала на земле снежные заносы. Хлопок прессовали в тюки и, вероятно, также очищали - возмутительная неосведомленность с моей стороны, - но гвалт стоял ужасающий. Шум исходил уже не от 91 торговцев, которые редко обращаются к столь отдаленным источникам своего богатства, - его производили несколько деревянных станков и бессчетные арабы. Какое-то их количество было занято неустанной борьбой с массой хлопка, беспрерывно валившегося на них сверху. Стоило им справиться с одной партией, как их с головой накрывала поступавшая сверху новая. Они накидывались на нее с криками и гоготом, но хлопок все прибывал и прибывал, его массы, толчками отправляемые вниз, колыхались, и невозможно было различить, где заканчивается растительная масса и начинаются люди. Арабы плясали на нем, забивая его в устроенную в полу яму. Это первый этап прессования, который осуществляют с помощью песни человеческие ноги. Пение то утихало, то становилось громче. Песня эта была лучше распевов биржи - родовая и лишенная всякой индивидуальности, она пришла из незапамятных времен и уж в любом случае была старше преисподней. Утоптав хлопок, арабы выпрыгивали наверх, и один из них стучал кулаком по полу. В ответ открывалось дно ямы, невидимые руки подстилали снизу мешковину, и вся эта масса исчезала в нижней комнате, где прессование завершалось уже посредством машин. Мы спустились вниз проследить за этим процессом и услышать cri du cotton[68], который хлопок издает, когда дальнейшая усадка уже невозможна. Его скрепляли металлическими скобами, дополнительно перевязывали вручную, после чего готовый тюк - твердый, как железо, и, надо полагать, содержащий внутри себя двух-трех арабов, - отправлялся на склад.
Против этих станков, как и вообще о них, трудно было сказать что-либо разумное, и мои комментарии не произвели особого впечатления: «с какой же целью его прессуют?» и «как же удается не путать хлопок, принадлежащий разным людям?» и «что мне нравится, так это примитивность самого процесса». Последнее мое замечание было, впрочем, встречено суровой отповедью: процесс, который я наблюдал, отнюдь не примитивен - напротив, это последнее слово в прессовальной индустрии, иначе его не ввели бы в Александрии. Аргумент убедительный - оставалось только надеяться, что он так навсегда и останется последним словом, и смуглые ноги и ритмичное пение будут век за веком встречать надвигающиеся потоки снега. Сварливый британец, попади он сюда, позабыл бы свою сварливость. Он бы пожалел, что сказал о бирже: «единственный возможный ответ-это бросить бомбу в самую их гущу». Когда он произнес эти слова, я понял, что в мире есть человек, еще более чуждый хлопку, чем я сам.
Притон
Наконец-то я побывал в притоне. Первый раз я пытался это сделать много лет назад в Лахоре[69], где моим проводником был молодой миссионер, тративший все свое время на то, чтобы понравиться окружающим и самому их полюбить. Я часто спрашивал себя, кого же он в итоге обращал и как оценят результаты этих трудов те, кто его содержат - пожилые дамы в Америке и Англии. Он жил как бедняк на базарах Лахора, и, пробираясь сквозь их закоулки, объяснял, что одно стало ему казаться понятным, другое - простительным, третье - неизбежным, стоило только в достаточной мере к этому приблизиться. Мы интересно проводили время - зашли в храм размером с чулан, где нам разрешили потрогать богов и позвонить в колокольчики, встретились с адвокатом, защищавшим человека, обвиняемого в продаже жены, - и в завершение вечера миссионер заявил, что, по его мнению, мне следовало бы зайти и в притон. Он заметил, что об опиуме рассказывают много ерунды, и завел меня во двор, по сторонам которого были устроены соломенные пристройки. «Похоже, ничего не получается», - заявил он разочарованно, огляделся и вытащил из такой пристройки одинокого грешника. «Загляните ему в глаза, -сказал он.
– Боюсь, это конец».
На том и закончилось мое знакомство с Грехом - пока Египет, земля всяческого изобилия, не пообещал новых возможностей. Только здесь будет уже не опиум, а гашиш, наркотик еще более страшный. Прячут его в трости; употребляющий его погружается в сладкие мечтания. Так что я был рад, когда мне представилась возможность сопровождать полицейских в очередном рейде. К притонам они относились с большим осуждением, чем мой миссионер, но удача отвернулась и от них. Подкравшись к хлипкой двери, они распахнули ее, и мы бросились внутрь. Мы стояли в коридоре, над которым простиралось звездное небо. По обеим его сторонам располагались соединенные друг с другом сараи, и полицейские начали обследование, наваливаясь на них всей силой своих плеч и огромных ног. В одном из сараев обнаружилась измученная белая лошадь. Капрал залез к ней в кормушку: «Они часто прячут здесь свои чаны», - сказал он. Жизнь обнаружилась в конце коридора. Здесь при свете лампы спала целая семья, однако ничего подозрительного в этом не было - наше вторжение
Несколько недель спустя египетский приятель предложил провести меня по родным ему кварталам того же города. Мы интересно провели время - наблюдали за процессией по случаю обрезания, слушали героические песнопения, и в завершение вечера приятель спросил, не желаю ли я зайти в притон. Он, кажется, знал одно место. Он задумался ненадолго, прикрыв лоб ладонью, а потом провел меня закоулками к какой-то двери. Мы тихо открыли ее и проскользнули вовнутрь. Коридор показался мне знакомым, и при виде белой лошади дурные предчувствия подтвердились. Я ушел отсюда как ангел-мститель, мне суждено было вернуться одним из страждущих. В отличие от своего друга, я знал, что никакого гашиша мы здесь не найдем - и не найдем даже полого тростника, поскольку он был конфискован в качестве подходящего экспоната для полицейского участка, - но я ничего не сказал, и в соответствующий момент мы наткнулись на спящее семейство. Они не были с нами любезны и не дали свою лампу. Мой друг был разочарован. Что же до меня самого, то я не мог не испытать жалости по отношению к греху. Неужели во всем этом обширном городе у него было лишь это прибежище?
Но когда мы вышли, мой друг оживился. Он, кажется, вспомнил еще один притон - тот был не столь уязвим для нападок ревнителей чистоты, поскольку принадлежал британскому подданному. ТУда мы и отправимся, чтобы найти, наконец, подлинный притон. К нему нужно было подниматься по лестнице, наполненной благоуханием (которое нельзя было назвать неприятным). Наверху на нас набросился владелец - одноглазый мальтиец. Нет у него гашиша, кричал он, он вообще не знает, что такое гашиш и понятия не имеет, что такое комната и что такое дом. Но мы все-таки проникли внутрь и обнаружили там компанию. Когда доходишь до дела, сказать совершенно нечего. Они просто курили. А теперь даже и не курят, потому что деятельность единственного в моей жизни притона свернула полиция - как пожилые дамы, должно быть, свернули к этому дню деятельность моего миссионера в Лахоре.
Между солнцем и луной
Из трех улиц, что спорят за честь называться главной магистралью Александрии, по части элегантности пальма первенства, несомненно, принадлежит Рю Розетт. На Бонд-стрит (я имею в виду Рю Шериф Паша) элегантности не способствует избыток магазинов, а Бульвар де Рамле в этом отношении и вовсе не конкурент. Длиной, чистотой и утонченной монотонностью архитектуры Рю Розетт превосходит обеих соперниц. Те отягощены практичностью: люди пользуются ими, чтобы куда-то попасть или что-то получить. Тогда как Рю Розетт - цель сама по себе. Она начинается посреди города, и нет человека, который скажет, где ее конец: возможно, она и стремится к какой-то цели, но ногам смертного эта цель недоступна. От самого горизонта - узкого, однако, ничем не прерываемого, - она стелется нескончаемой голубой лентой неба над головой путника, у него под ногами разворачивается соответствующая белая лента, а справа и слева - дома, мимо которых он, вроде бы, полчаса назад уже проходил. О, как же она скучна! Эта скука не поддается никакому описанию. То, что кажется сначала особой привилегией -например, подносы, на которые сажают местных шишек, когда они выдвигаются из клубов, - оборачивается, если присмотреться, всего лишь тем, на чем они сидят. Они уже засыпают. Потому что за элегантность приходится расплачиваться.
Но бедняжке не хочется быть скучной. Ей хочется быть модной, причем модной на парижский манер. Струящиеся в обоих направлениях неистощимые потоки бесконечно прекрасно одетых людей - вот ее идеал. И поскольку с моим он не совпадает, мы стараемся встречаться как можно реже. Но друзья из общества уверяют меня, что если очень постараться, на Рю Розетт можно почувствовать себя как дома - вообразить на месте городских управлений здания министерств, возвысить консульства до посольств и арабские повозки - до брогамов, усилить блеск мужских ботинок и шуршание дамских юбок, и Рю Розетт станет тем, чем она жаждет быть - шедевром барона Османа[70], увенчанным Триумфальной Аркой, а не полицейским участком.
Мне лично никогда это не удавалось. Если меня и осаждают здесь какие-то фантазии, они приходят из цивилизаций более старых и дружественных. Я вспоминаю Ахилла Татия, который епископствовал здесь в эпоху совсем уже не классическую и написал не вполне приличный роман[71]. Тысячу лет назад его герой вошел в Александрию именно по этой улице. Тогда она называлась Канопской дорогой, а не Рю Розетт, и не была ни элегантной, ни модной, хотя по всей длине ее сопровождали картины невиданного великолепия. Начинаясь у Ворот Солнца (у Общественных садов), она беспрепятственно пересекала город до самой Гавани, выходя к воде у Минет эль-Бассал; там же стояли Ворота Луны, завершая то, что было начато Солнцем. Ее, как и Рю Неби Даниэль, окаймляли от начала до конца мраморные колоннады, и точка их пересечения (где теперь приходится стоять в безнадежном ожидании трамвая) была одним из самых славных перекрестков древнего мира. Кли-тофон (а именно так епископ назвал своего героя) прервал здесь свой путь, оглянулся на все четыре стороны - повсюду высились храмы, дворцы и усыпальницы, - и сообщил нам, что средокрестье это носит имя Александра и что расположенный неподалеку Мавзолей и есть его усыпальница. Ничего больше он нам не поведал, поскольку был занят в тот момент поисками подруги по имени Левкиппа, которая представляла в его глазах интерес более настоятельный, но сомневаться в его словах у нас нет основания, поскольку сам Ахилл Татий жил здесь и не посмел бы вложить в уста своих героев лживые речи. На фоне окружающей его любовной ерунды этот пассаж - настоящая драгоценность. Исчезнувшее великолепие вспыхивает вновь - если и не в архитектурных деталях, то как душа этого города. Там (под мечетью Неби Даниэля) покоится Александр Великий. Там он лежит, облаченный в золото, в стеклянном гробу. К тому моменту, как Клитофон вошел в город, он пролежал там уже восемьсот лет, и если верить легенде, он и по сей день лежит там, замурованный в забытом подвале. Единственное осязаемое свидетельство этого великолепия - дорога: само положение Рю Розетт. Христиане и арабы уничтожили все остальное, но изменить направление дороги они не могли. Ближе к Гавани они, конечно же, увели ее в сторону; главная артерия города вливается в Рю Сиди Метвали и превращается бог знает во что в окрестностях Рю де Сёр. Но на восток она идет с прежней решимостью, и на место теней, когда-то отбрасываемых мрамором, ложатся тени от известняка и гипса.