Фарос и Фариллон
Шрифт:
Таковы были обстоятельства восшествия на престол Птолемея V, прозванного Эпифаном[24], в 204 г. до н.э.
Короткое путешествие Филона[25]
Это был едва ли не полный крах - все вышло гораздо хуже, чем он ожидал. С ним было шесть человек, все иудеи, люди умные и состоятельные, какие сейчас заполняют вагоны первого класса каирского экспресса, отправляясь на правительственную аудиенцию. В те времена правительство было не в Каире, а в Риме, и эти шестеро направлялись на аудиенцию с императором Калигулой[26]. Только посмотрите на них, сидящих в снаряженной всем необходимым яхте, которая плавно выходит с площади Мохаммеда Али - площадь лежала тогда под водой, будучи частью Восточной Гавани. Они бледны - частью от того, что долго постились, а частью от предвкушения, ибо море в феврале бывает весьма неспокойным. Да и вопрос, с которым они ехали, был мучительнее, чем даже проблема хлопка. Дело шло о вере. Евреев в Александрии убивали, над евреями издевались, а какие-то гои, при попустительстве наместника, поставили в главной синагоге бронзовую колесницу - причем даже не новую, раз у коней не было ни хвостов, ни копыт. Колесницу эту
– Клеопатре. Теперь она там стояла, и евреям было неловко ее выкинуть. В другие же синагоги, поменьше, и вещи подсовывали более мелкие - например, портреты императора. Затруднительно жаловаться императору на его же портрет, но Калигула считался юношей пленительным и разумным, а делегатами выбрали людей, наделенных исключительным тактом.
Пока корабль пересекал гавань, справа от них возвышался Храм Цезаря, столь внушительный и великолепный, что Филон не смог сдержать восхищения и вспоминал этот вид даже много лет спустя:
Ибо нет святыни более драгоценной (пишет он). Этот храм возвышается над самыми удобными гаванями, такой величественный и отовсюду заметный, и он, как ни один другой, весь полон посвятительных даров: он окружен кольцом из надписей, серебряных и золотых статуй; широко раскинуты священные земли храма, тут портики, библиотеки, священные рощи, ворота, просторные дворы - все, чем создается роскошь и красота. Храм этот - залог спасения для тех, кто покидает гавань, и для тех, кто возвращается обратно[27].
Когда он увидит этот храм снова, по дороге домой? Хотя Клеопатра начала строить его в честь Антония и Август, закончив, посвятил его самому себе, храм этот наполнял его любовью, и он без всякой охоты оторвался от этого вида, чтобы обратиться к левому берегу, на деле куда более важному, потому что Иегова перевел там на греческий всю Библию. Там стояли эти семьдесят келий! О, чудо! Одним из таких рассказов он надеялся привлечь внимание Калигулы, когда они приедут в Рим.
Этот пленительный и разумный юноша не так давно оправился от тяжкого недуга, по поводу чего ликовал весь цивилизованный мир, и Вечный Город наполнился посольствами, жаждущими его поздравить. Среди них было еще одно посольство из Александрии, резко настроенное против евреев, и ничего хорошего это не предвещало. Филон внимательно за ними наблюдал. Болезный император не появлялся до самого августа, и сначала все шло гладко. Он заметил евреев, когда ехал навещать мать, пришел, казалось, в восторг, помахал им рукой и даже сообщил через посланника, что немедленно их примет, но тут же уехал в Неаполь, и они последовали за ним.
И вот где-то между Неаполем и Байями это короткое путешествие и завершилось. Мы не знаем, где именно это произошло, потому что, принимая депутацию, Император умудрился покрыть значительное расстояние. Он не прекращал движения на протяжении всей аудиенции, и они были вынуждены следовать за ним. Он переходил из комнаты в комнату, от виллы к вилле (их - объявил он - приказано открыть все до одной им на радость). Они поблагодарили и попытались продолжить. Он понесся дальше. С ним неслась и антисемитская депутация, и целая толпа смотрителей, ключников, стекольщиков, жестянщиков, обойщиков и маляров, которым он то и дело раздавал приказания. Наконец он остановился. Александрийские евреи приблизились. Он произнес громогласно: «Так вы злодеи, которые не признают меня богом!» Он сокрушил их, привел в ужас - они так надеялись, что именно об этом речи не зайдет. Ведь они поклонялись одному лишь Иегове. Послов противной стороны охватила радость, и шесть мужей-евреев взмолились в один голос: «Калигула! Не гневайся на нас, Калигула! Мы приносили жертвы, и не однажды, но трижды: первый раз, когда ты принял верховную власть, второй, когда страдал ты от тяжкой болезни, а третий...» Но Император перебил их, и логика его была безжалостна: «Правильно. Ради меня, но не мне». И умчался осматривать женскую половину. Они побежали за ним, уже не надеясь избавиться от колесницы Клеопатры и отчаявшись заинтересовать его Септуагинтой. Будет большой удачей, если он сохранит им жизнь. Он забрался наверх, чтобы осмотреть потолок. Они тоже туда полезли. Он бегал по настилам, и евреи бегали за ним. Говорить они не решались: им не хватало дыхания, и они заранее боялись ответа. Наконец, обратившись к ним, он спросил: «Вы почему свинину не едите?» Послы противной стороны снова зашумели. Евреи ответили, что разные народы едят разные вещи, и кто-то добавил, чтобы сгладить неловкость, что многие не едят ягнятины. «И правильно, что не едят, -сказал Император.
– Ягнятина грубая». Дело принимало еще более страшный оборот. При мысли о ягнятине Калигулой овладел припадок гнева, и он заорал: «Какие у вас законы? Желаю знать, какие у вас законы!» Они стали рассказывать, а он закричал: «Закройте эти окна!» и побежал дальше по коридору. Потом обернулся и с необычайной нежностью добавил: «Простите меня. Так что вы говорите?» Они снова стали рассказывать ему про свои законы, а он сказал: «Думаю, все старые картины мы здесь и повесим». Остановившись снова, он окинул взглядом толпящихся кругом мастеровых и посланников и заметил с улыбкой: «Вот люди, которые не верят, что я божественной природы. Я их не виню. Мне их просто жаль. Пусть идут». И Филон повез свою делегацию обратно в Александрию, чтобы уже там размышлять о несчастье, испортившем их короткое путешествие: Калигула обезумел.
И все же не было ли это символично - в исторической перспективе? История Избранного Народа полна таких неприятностей, но народ живет и процветает. Шестьсот лет спустя, Амр[28], завоевав город, обнаружил там сорок тысяч евреев. И посмотрите на них сейчас в вагоне поезда. На лицах у них беспокойство - беды прошлого оставили неизгладимый след. Но едут они первым классом.
Климент Александрийский[29]
Когда утверждения, которые возникали время от времени в нагорьях Палестины, покидали отчий край и, следуя древнему караванному маршруту, пересекали Египетскую Реку и приближались к Александрии, они попадали в новую духовную атмосферу, где должны были либо трансформироваться, либо погибнуть. По отношению к самим утверждениям эта атмосфера враждебной не была - она их даже приветствовала, только требовала, чтобы при всей своей нефилософичности они облачались в философские покровы, уделяли хотя бы некоторое внимание утверждениям, делавшимся раньше, признавали существование библиотек и музеев и проявляли осмотрительность, имея дело с душами людей состоятельных. На этих условиях им позволялось остаться. И в двух разных случаях
Но уже при жизни Филона среди холмов Иудеи было сделано еще одно заявление. Нам неизвестна изначальная его форма - слишком много умов потрудилось с тех пор над его переработкой, - но мы знаем, что оно было нефилософским и антиобщественным. Потому что с ним обращались к людям невежественным и обещали им царство. Обычным путем это заявление достигло Александрии, где его постигла та же судьба: столкнувшись с критикой, оно видоизменилось. Вокруг него тоже развернулась система, которая, не будучи логичной, однако же заговорила, как того требовал великий город, на языке логики, перебросив мосты доказательств между пролетами веры. Все греческие мыслители, за исключением Сократа, делали то же самое, так что в интеллектуальном смысле новая религия с прошлым не порывала; она состояла из заявления, обряженного в философское платье, и Климент Александрийский, первый ее теолог, пользовался методами, хорошо знакомыми Филону за двести лет до этого. Он не только привлек аллегорию для толкования не поддающихся пониманию пассажей Святого писания, но и приспособил к своим целям Логос Филона, отождествив его с Основателем новой религии. «В начале было Слово, и Слово было у Бога». Это мог написать и Филон. Св. Иоанн добавил к этому два отчетливо христианских предложения, а именно: «Слово было Бог» и «Слово стало плотию». И вот теперь Климент, которому досталась эта дополненная версия, воздвигает над ней многоступенчатое сооружение в любимом александрийцами духе и доказывает, что божество должно быть одновременно доступным и недоступным, милостивым и справедливым, человечным и божественным. Рыбака из Галилеи эта конструкция привела бы в замешательство, к тому же в ней имелся изъян, который стал очевиден в четвертом веке, произведя раскол и породив арианство. Но на современников она произвела глубокое впечатление, и Климент, работавший в Александрии и посредством Александрии, сделал для пропаганды христианства среди неевреев даже больше, чем Св. Павел.
Родился он, судя по всему, около 150 г. н.э. в Греции, где и был посвящен в Мистерии. Позже он обратился и возглавил теологическую школу в Александрии, где проработал до самого своего изгнания в 202 г. О жизни его, впрочем, известно крайне мало, и совсем ничего не известно о его характере, который, надо полагать, был примиренческим: христианство не было еще официальной религией, и метать громы и молнии было еще не с руки. Из трактатов его «Увещание к эллинам» признает некоторые достоинства за языческой мыслью, а «Кто из богатых спасется» тактично трактует проблему, к которой деловые люди относятся с понятной чувствительностью, и заключает, что Христос не имел в виду того, что Он сказал. Здесь выдает себя присущая александрийцам осторожность. Его нападки на язычество почти лишены обличительства: он сознательно предпочитает высмеивать. Ибо веку его присущ буквализм. Век утратил юношеские сопротивляемость и напор, и когда ему указывали, что Зевс у Гомера творит сплошные глупости, ни на инстинктивный, ни на поэтический порыв для защиты собственного культа его уже не хватало. А Деметра! Не говоря уже о святилищах чихающему Аполлону и Артемиде подагрической и кашляющей[31]! Ха-ха-ха! Вы только подумайте: они верят в страдающую от подагры богиню! Климент мастерски издевается над всей этой ерундой. Потому что у новой религии перед старой есть по части смехотворных подробностей явное преимущество: она еще не успела породить собственную мифологию, и ее противники не имели возможности парировать насмешки Климента, ссылаясь на Святого Симеона Столпника, чумную язву на ноге Святого Роха или на Святую Фину, позволившую дьяволу сбросить с лестницы собственную мать[32]. Им оставалось лишь со смущенным видом соглашаться, и когда Климент высмеивал заросших грязью служителей идолопоклоннических храмов[33], они не могли предвидеть, что через какие-то сто лет церковь выскажется в пользу грязи, провозгласив ее святой. Их подкупало его дружелюбие, его «логика»; в трактатах Климента нет занудства - даже и сегодня их вполне можно читать, хотя и не совсем так, как рассчитывал автор.
В Дельфах устраивалось празднество греков в память о мертвом змее, надгробное слово которому пел Евном. Не могу сказать, гимном или плачем о змее была эта песня. Проводилось состязание, и Евном играл на кифаре в час зноя, когда цикады пели под листьями, согретые на горах солнцем. Пели же они не мертвому пифийскому змею, но премудрому Богу песнь свободную от правил, лучше мелодий Евнома. Рвется струна у локрийца, слетает цикада на накольню и начинает петь на инструменте, как на ветви. И певец, настроившись, заменил недостающую струну песней цикады. Так вот, не песней Евнома вызывается цикада, как того хочет миф, воздвигший в Дельфах медную статую Евнома вместе с его лирой и помощницей. Она слетела и пела сама по себе, язычникам же кажется, что она подражала музыке.
Как же вы поверили пустым мифам, полагая...[34].
после чего на нас обрушиваются потоки теологии. Но как же мы благодарны Клименту за цикаду и как же хочется верить, глядя, как он излагает эту историю, что у него было смутное сознание ее красоты - от рискованных ее пассажей так и веет тайным осознанием их рискованности. Его эрудиция безгранична: говорят, он ссылается на трехсот греческих авторов, упоминаний о которых ни у кого больше нет, и мы с радостью проникаем вслед за ним на задворки классического мира. Результаты этих блужданий полнее всего отражены в двух других его трактатах, «Строматы» и «Педагог». Вердикт его гласит: поэзия Эллады в корне ошибочна, вера - абсурдна и низменна, однако ее философы и цикады были не чужды божественной истины; некоторые рассуждения Платона, например, внушены Псалмами. В свете современных исследований никакой это, конечно, не вердикт, но для Отца Церкви - мягкий; он не мечет громы и молнии, не восхваляет аскетизм и не пытается идти против общества.