Фарватер Чижика
Шрифт:
Сейчас надену джинсовый костюм и пойду закатывать сад к зиме. Собственно, большую часть работы сделал Андрюха, работник на все руки. Он теперь и не Андрюха даже, стал Андреем Петровичем. Прислонился к баптистам, но это пошло ему на пользу: бросил пить и курить, а говорил он и прежде без грязи. И женился, тоже на баптистке. Теперь работает и до обеда, и после. Утверждает, что работа есть великая благодать, а безделье порождает пороки. Мысль не новая, но для Андрюхи — откровение.
Сегодня новообращенного христианина нет, сегодня у баптистов какое-то общее дело в Чернозёмске. А я, по примеру Андрея Петровича,
— Вот, — сказал я ему после приветствия, — выполняю продовольственную программу. Впрок, на будущее. Обеспечивая себя, обеспечиваю страну.
— Будущее… — сказал Стельбов, как мне показалось зловеще, — будущее, оно у всех разное. Кроме тех, у кого будущего просто нет. Зови в дом.
Войдя, он осмотрелся.
— У тебя, я вижу, ничего не меняется.
Как и прежде, Стельбов заходит барином и ждет, что перед ним все почтительно склонятся и будут внимать. Уехать, что ли, в Москву? Так в Москве он ещё чаще сможет приходить. В Париж? Лондон? Сан-Франциско? Смешно.
Потерплю. И постараюсь — с пользой.
— А должно меняться?
— Ты же теперь фигура. Многое можешь себе позволить.
— Многое, да. Могу купить дюжину телевизоров и поставить их на полки во всю стену, как в магазине. Магнитофонов импортных не три, а восемь. Конфет могу купить пуд, или два. И мороженое. Могу, но не хочу, Андрей Николаевич. Не хочу.
Поднялись наверх.
— Ого! — Стельбов заметил бутылку «Двина», взял, встряхнул, посмотрел на свет. — Настоящий, экспортный! Из Парижа привезли?
— Из Улан-Батора.
— Издалека, — он вернул бутылку на стол. — Такой коньяк стоит рублей тридцать, если не сорок. Красиво живёшь.
— Отчего бы и не жить, если средства позволяют.
— И в самом деле, отчего бы и не жить? Кстати, а их у тебя много, средств?
— Я уверен, Андрей Николаевич, что вам доложили. Тайна сберегательных вкладов, конечно, гарантируется государством, но нужно же и меру знать.
— Вкладов… А в заграничных банках?
— Немножко есть, немножко есть. На текущие расходы.
— Да, текущие…
— Конечно. Знаете, как торговцы называют наших граждан, туристов ли, артистов, специалистов? Пылесосы. Потому что скупают всякую ерунду, лишь бы подешевле. Скупают и радуются, радуются… Торговцы тоже радуются, конечно. Сбывая дрянь втридорога. Радуются и в тоже время презирают, мол, как же они там в Советском Союзе живут, если покупают с горящими глазами всякую ерунду. Вот и подумайте, Андрей Николаевич, какая молва идет о нас, — я вспомнил перекошенное флюсом лицо советского атташе в Швейцарии. Никонова, да.
— Подумаешь, торгаши болтают!
— Торговец для них — человек уважаемый. И не только торговец. Возьмем международный симпозиум каких-нибудь физиков или историков. Советская наука поражает мир своими достижениями, а горничные в гостиницах рассказывают, что эти русские варят какую-то ерунду в вазах для цветов, что стоят в номерах. Кипятильником! От бедности варят, на ресторан у них денег нет. И кому рассказывают — таким же людям труда! А горничной верят больше, чем нашему радио. Скажу по секрету, его там и не слушают почти, наше радио.
— Это почему?
— Скучно им. И непривычно на коротких волнах ловить зарубеж. Мы-то для них как раз зарубеж и есть. Они когда слушают радио?
— Когда?
— Когда в машине едут. А в машине радиоприемники простенькие, только местные станции ловят. Но я не том.
— А о чём?
— И вот приезжаем в отель мы. Советский шахматист Чижик, и моя команда. Живем в хороших номерах, никаких кипятильников, в вазах — цветы. И ходим в рестораны, а в магазинах если покупаем, то лучшее. Книги! Альбомы! Ну, и товары народного потребления, не без того. Но отменные товары. Люди видят: э, русские разборчивы, русским нужен высший сорт, русских на мякине не проведёшь. Должно быть, богато живут на своей родине, должно быть, социализм — это счастье для людей труда! Вот зачем мне нужны деньги, Андрей Николаевич. Ну, и сама по себе хорошая жизнь тоже нравится, глупо отрицать.
— Этак ты себе и особняк во Франции купишь, чтобы показать, как хорошо живут советские люди. Или сразу уж замок.
— Я подумаю над вашей идеей, Андрей Николаевич. Подумаю.
— Ладно, теперь к делу. Как понимаешь, я пришел не расходы твои проверять. Ты вот что скажи, у Ольги ребенок от тебя?
— Да.
— И ты вот так не боишься в этом признаться?
— Не понял. Чего мне бояться?
— Так таки и нечего?
— Андрей Николаевич, я на летних каникулах два раза был на волосок от смерти. Ну, не на волосок, на пару сантиметров. Я не хотел, так получилось. Тогда боялся, да. И то задним числом. Не самой смерти, а её непредсказуемости. Сейчас ты отплясываешь на палубе теплохода «Шизгару», а через пару минут тебе в голову ни с того ни с сего стреляют. Вот сюда, — я снял берет и показал шрам. Волосы на голове потихоньку растут, но рядом со шрамом они седые. Видно, трофика нарушена. — У вас тоже пистолет с собой? Какой? Мне бы хотелось, чтобы в меня стреляли из «Маузера». Он тяжелый, большой, вдруг и смогу увернуться. А нет, так всё же «Маузер» — пистолет знаменитый, Маяковским воспетый.
— Не мели ерунды, — ответил Стельбов, но было видно, что он задет и смущён. — Причём здесь пистолет? Просто дети — это дети. Ответственность. А безответственность — недопустима!
Ответственность. Екатерина Еремеевна Бочарова тоже на ответственность налегала.
И я ответил почти теми же словами:
— А разве я собираюсь уходить от ответственности, уважаемый Андрей Николаевич? Да и как можно уйти от ответственности? Я уже принял её!
— В самом деле?
— Разве я давал когда-то повод усомниться?
— И в чём она, ответственность, будет выражаться?
— В заботе о настоящем, в заботе о будущем.
Стельбов помолчал, обдумывая.
— Я слышал, что вы там, в Ливии, свадьбу играли. Не верю, конечно. Но учти — у нас эти мусульманские штучки с многожёнством не признаются.
— Тогда вам и подавно не о чем тревожиться.
— То есть?
— Раз не признаются, значит их нет. А если нет, то о чем тревожиться? И оставьте, пожалуйста, бутылку. Не нужно вам пить. Совершенно не нужно. Радоваться можно и трезвым.