Фаворит. Том 1. Его императрица
Шрифт:
8. Деньги – вздор!
Дарья Васильевна приехала и наказала сыну:
– Коли на Москве не повезло, так езжай, родимый, обратно в Чижово, а невестушку я тебе приглядела. Две деревеньки у ней, мужиков шесть десятков. Работящи и непьющи. Скотинки полный двор. Коровки-то – му-у, козочки – бе-э, свинюшки-то – хрю-хрю! Строения усадебны приличны, только вот печки дымят, неисправны… Уж така ладненька! Уж така до-мовитенька! Немножко коса, чуточку ряба. Но глаз от нее не оторвать. Никак не веселится, ревмя ревет, девство свое от покушений оберегая. Взаперти суженого
– Мне, маменька, жениться – как давиться. Сама ты дура, и для меня дуру нашла, чтобы на старости лет придурков нянчить…
Маменька тянула его к себе в деревню, в глушь, в сытость, в прозябание провинции, в малинник, на сеновал, на винокурню.
– Умные-то люди звон как поступают, – доказывала она сыну. – Ферапоша Похвиснев, наш соседский, тоже капрал гвардии, по чиновной части пошел. Сейчас в Дорогобуже судьей. Гроза такая – не приведи бог! За этот вид ужасный ему и гусей, и поросят, и сено везут возами. Благодетели-то даже крышу железом покрыли. Женился он, так жена глаз не смеет поднять, ножки ему целует. Бывало, крикнет он: «Квасу мне!» – так она замертво с ковшиком в погреб кидается… Вот как жить надобно. Учись, сын мой. Люди-то не глупее тебя. А примеров образцовых тому достаточно.
– Мне такие карьеры не образец. Чтобы я, студент бывалый, да гусями брал? Так уж лучше стихи писать стану.
Дарья Васильевна, скривив рот, завыла:
– Женись и живи, как все люди живут.
– Я уж нагляделся, как ты жила с папенькой. Ныне митрополитом раздумал быть – хочу фельдмаршалом стать.
– Эк заносит тебя! – сказала Дарья Васильевна. – Батюшка лямку тянул, а к семидесяти годам едва до маеора вытянул.
– Значит, не с того конца за лямку хватался…
Уйдя к себе, раскрыл он журнал «Полезное увеселение», а там, глядь, Рубан уже заявил о себе переводом с латыни: «Папирия, Римского отрока, остроумные вымыслы и его молчание». Ай да Васька! Торопится жить… Вскоре и сам заявился. Рубан был уже в чине актариуса Коллегии дел иностранных – зашел проститься.
– А я, Гришенька, в Запорожье еду.
– Охота тебе в экое пекло залезать.
– Служба! Определен состоять на Днепре у Никитина Перевоз, [3] где буду выдавать паспорта купцам нашим, кои с крымским ханом торги имеют… Я ведь и татарский язык постиг. А ты как?
– А никак. Видишь, лежу. Думаю.
– Так ты встань. Думай стоя. Или бегай…
Стемнело. Григорий велел лакею подать свечи.
– Прощай, брат Васенька, – сказал Рубану с лаской. – Видать, мои валенки тебе на пользу пошли: ты в них до чина добегался… Я ведь тоже не залежусь долго – скоро отъеду!
Матери он объявил, что отбывает в Петербург для служения в Конной гвардии и чтобы она дала ему денег на подъем и экипировку. Дарья Васильевна предъявила сыночку кукиш:
– Полюбуйся, какая тебе пировка будет… Ишь какой храбрый капрал выискался: пришел и дай ему, будто я на мешке с деньгами сижу… Не будет тебе моего родительского благословения!
Маменька распалилась. Потемкин не уступал:
– Уеду в полк и без твоего благословения…
Ни копейки не дали и родные. Никто не одобрял его решения служить в полку, ибо не верили, что лентяй способен сделать карьер воинский. Сережа Кисловский свысока внушал братцу:
– Лучше ступай по службе гражданской. К полудню надобно в присутствие казенное заявиться, а после обеда – отдыхай. Иные старость свою конторскую даже в Сенате кончают.
– Не хочу ничего я в старости – хочу в молодости!
Один выжига Матвей Жуляков искренно сочувствовал Грише и подарил ему три рубля (все, что имел):
– Генералом станешь – не забывай! Мундирчик твой разложим да противне и в печку сунем. Сколько ни стечет с него, все пропьем и капустой закусим…
Три рубля не деньги: гвардия любит богатых!
Амвросия он застал после службы, утомленным чтением проповеди. Монахи разоблачали первосвященника от одежд пышных, благоухающих духами и ладаном. Оставшись в белой просторной рубахе, мягко ступая сапожками из малинового бархата, Зертис-Каменский строптивым жестом выслал всех служек вон, велел Потемкину:
– Не стой, как пень. Сядь, бестолочь дворянская…
Теплый ливень прошумел над Москвой, омывая сады. Кто-то постучал в окно с улицы, и Амвросий впустил в свои покои ученого скворца. Мокрая, взъерошенная птица уселась на плечо владыки, вставила острый клюв свой в ухо ему.
– Так, так, скворушка, – закивал Амвросий, – рассказывай, что слыхал на Москве… Неужели правда, что Потемкин в полк собрался, а денег нету? Так, так… спасибо, умник ты мой!
Кормя птицу с руки зернами, владыка спросил:
– Правда сие, Гриша?
– Да. Хочу в полк ехать. А на что лошадей купить? На что амуницию справить? Никто не любит меня, никто не знает…
Амвросий пятерней расчесал смолистую бороду, всю в крупных завитушках, как у ассирийского сатрапа. Сверкнул очами.
– Сколь нужно тебе? – вопросил дельно.
– Мне бы хоть сто рублей… для начала жизни.
Амвросий махнул рукой (ярко вспыхнули перстни):
– Это не для начала – для конца жизни! На сто рублей в гарнизоне Оренбургском хорошо маяться, а в гвардии… у-у-у!
– Так быть-то мне как? – растерялся Потемкин.
Амвросий выпятил богатырскую грудь:
– Жить начинаешь, так запомни слова мои: деньги – вздор, а люди – всё… Ты когда-нибудь людей бил?
– Такого греха за собой не помню.
– И впредь не смей! На, забирай… вздор !
Сказав так, Амвросий дал Потемкину полтысячи рублей. Потемкин побожился:
– Вот как пред истинным… верну долг сей.
Амвросий захохотал так, что лампады угасли.
– Не божись! – гаркнул владыка крутицкий и можайский. – Знаю я породу вашу собачью. Все забудешь. Никогда не вернешь…
Потемкина проводил до заставы выжига Матвей Жуляков – пьян-распьян, едва на ногах держался. Но в разлуку нежную сказал мастеровой слова напутственные, слова воистину мудрейшие: