Фебус. Недоделанный король
Шрифт:
– Я слушаю тебя, Гриня, говори, – обратился я к раненому на руськой мове, встав перед ним на колено.
– Я хочу… – выдавил из себя Мамай по-русски, сдувая с губ красную пузырчатую пену.
– Говори. Все, что хочешь, для тебя сделаю, – ответил я ему на том же языке.
– Сала исти хочу, княже… соленого… с мясной прожилкой. Холодного… – шептал казак. – Пять лет сала не ил…
– Найдем тебе сала. Не бойся. Не найдем, так свинью целиком засолим, – пообещал я ему. – Поешь своего сала всласть, гарантирую.
И, подняв голову к добровольным санитарам, приказал по-васконски:
– Несите его быстрее. И медикуса позовите
На крыльце нас встречал отец Жозеф, отдавая распоряжения служанкам насчет чистого полотна, корпии и горячей воды.
– Святой отец, у вас salo есть? – спросил я священника на окситане.
– Что это такое – «salo», ваше величество? – переспросил он меня на том же языке.
– Жир свиной, подкожный. Засоленный.
Отец Жозеф покачал головой.
– Не слышал о таком. Но свежий найдется.
– Давайте свежий… – выдохнул я разочарованно.
Хоть шкварок половцу нажарю. Все казаку дом напомнит. Ибо если больному что-то хочется, то это не просто так, этого организм требует. К таким просьбам стоит прислушиваться, наплевав на все лечебные диеты.
На кухне, разогнав поварих, сам пристроился к раскочегаренной дровяной плите – укладывать глубокий железный противень на раскаленную конфорку.
Принесли кусок свинины утреннего убоя с большим слоем спинного сала, которое я самолично срезал, порубил на куски и бросил вытапливаться на сковороду.
Отшатнувшись от стреляющего жиром противня, отец Жозеф с интересом спросил, перерыкивая треск лопающегося жира и прочие кухонные шумы:
– Ваше величество, откуда вам известны столь варварские кушанья?
– Дон Григорий еще на галере рассказывал, – соврал я на голубом глазу. – Есть нужно эти cshkvarky, пока они горячие, святой отец; с пылу с жару, иначе будет невкусно.
Сметая всех на своем пути с блюдом пылающих жаром шкварок, я добежал до топчана, на который уложили Мамая.
– Гриня, сала соленого нет, но я тебе шкварок нажарил. Ешь, дорогой мой, – путая руськие, окситанские и васконские слова, прикоснулся я к его перевязанному плечу.
– Ваше величество, – прокашлявшись над ухом, обратился ко мне незнакомый горожанин на эускара, – не беспокойте раба божьего, ему не до нас уже, он уже в райских кущах Господа нашего…
И перекрестился.
И тут только я заметил, что глаза Грини прикрывают две большие серебряные монеты.
– Ты кто? – оторопело спросил я горожанина.
– Эстебан Иппарагирре, ваше величество. Городской медик. Единственный на всю округу, – учтиво поклонился собеседник. – Но мое искусство не потребовалось. Пришлось только констатировать смерть этого великолепного организма. Трехгранная рапира – страшное оружие. Вроде и ранка крохотная на вид, а вреда наворотить может, сколько его и алебардой не причинишь.
Сунув блюдо со шкварками врачу в руки, я ушел из дома викария и направился прямиком в собор. Благо тут близко. Там нашел кабинку для исповеди и забился в нее, как в нору, чтобы хоть тут побыть одному. Чтоб никто меня сейчас не кантовал. На душе муторно и тошно. Один человек, которого я по легкомыслию уже послал на верную смерть, сейчас в Лойоле лежит с переломанными ногами. Второй мертв так, что мертвее не бывает. И получается, что способствовал этой смерти мой запрет ему убивать кастильского графа. Мое вмешательство в Божий суд.
– Что тебя гнетет, сын мой? – раздался из-за деревянной решетки скрипучий голос отца Васко.
– Mea culpa [3] , святой отец, – немного помедлив, произнес я на латыни ритуальную фразу.
Раз уже залез в исповедальню, надо делать вид, что исповедуешься. Ибо… Ибо чревато обратное.
Гроб с телом Грини, обряженного в его лучшие одежды, поставили в церкви на специальном помосте, который под руководством отца Жозефа принесли по частям из каких-то подсобок и собрали в центральном нефе прямо на месте, задрапировав сооружение красной тканью. Мне показалось, что этот предмет мебели при церкви постоянный, потому как периодически люди умирают даже в благословенной Басконии, и не делать же такую нужную вещь по каждому скорбному случаю заново…
3
Моя вина (лат.). Начальная фраза в католической исповеди.
Приготовив все к отпеванию, отец Жозеф и его помощники, прочитав по короткой молитве, удалились, плотно затворив за собой двери храма. Даже на замок заперли, чтобы нам никто не помешал.
Мертвое лицо Мамая лишь слегка заострилось, но в мреянии неверного света десятков свечей казалось, что принадлежало оно безмятежно спящему человеку. Лишь большие серебряные монеты на его глазах указывали на скорбный случай этой нашей встречи. Поцеловав холодный лоб казака, я, смахнув невольную слезу, ушел в глубину храма, где и сел на скамью, глядя, как в скрещенные руки Мамая амхарцы вставили толстую восковую свечу, огня которой должно было хватить на всю ночь, предварительно зажегши ее от лампады под иконой Григория Турского, святого покровителя покойного. После чего они взяли гроб в «коробочку» и, встав на колени, отдали Мамаю последние рыцарские почести.
Всю оставшуюся ночь рыцарственные монахи провели в бдении с оружием у гроба казака. Надели кольчуги на голое тело, прикрылись плащами и, стоя на коленях, опираясь ладонями на крестовины мечей, негромко пели какие-то гимны на своем тарабарском языке. Отпевали соратника. И это совсем не было похоже на привычный для меня православный обряд отпевания. Единственная мелодия, показавшаяся мне знакомой, напоминала песенную молитву русских монахов «С нами Бог», все остальное было мне в новинку. В этом их действе чувствовалось что-то совсем уж древнее, непонятное современному уму, но продирающее до печенок.
Я сидел от них поодаль и, как мог, как умел, молился за Гринину душу, чтобы ему в посмертии было так же хорошо, как он в это сам верил. Заставить самого себя поверить в загробный мир я так и не смог, несмотря на чудо переселения собственного разума в чужое тело. Разве что в индуистский метемпсихоз, раз уж мне его наглядно продемонстрировали.
Вот и на вчерашней исповеди первоначально меня обуял неодолимый душевный порыв открыть отцу Васко, кто я такой на самом деле. Но животный страх тисками сжал сердце и перекрыл предательскую гортань. Вспомнив судьбу Жиля де Реца, я лишь на краткий миг представил себя одетого в санбенито и привязанного к позорному столбу и как мои ближники подносят факелы к сложенным у моих ног дровам. Дровам моего аутодафе. И отбросил этот порыв, как вредный и несвоевременный. «Теперь ты царь, живи один».